«Больше куражу!»
На Чистых прудах в кинотеатре «Колизей», отданном Пролеткульту под Первый рабочий театр, шли пьесы Плетнева, Афиногенова и Глебова, и мы иногда участвовали в массовках. Это были молодецкие, стремительные, не очень глубокие, наивные, но искренние и от всей души разыгранные агитки тех лет… Метались по сцене разноцветные блики прожекторов, гремели ударные инструменты в оркестре, развевались алые флаги, раздуваемые электрическими вентиляторами, восторгали юные артисты: Глизер, Янукова, Ханов…
Когда мы с Аликом Батищевым приходили за жалованьем, старший бухгалтер с моржовыми усами ворчал: «Зачем вам деньги? Девочек у вас нет, в „Колизей“ вы ходите бесплатно…»
В Пролеткульте нас впервые знакомили с новыми произведениями советских поэтов и писателей. Там, рядом, в Доме печати на Никитском бульваре, частенько выступали Маяковский, Жаров, Безыменский, Уткин, Джек Алтаузен, Бабель, Фадеев, Клычков, Артем Веселый. Библиотекарша нам охотно давала читать новинки советской литературы, а желающим – интимную переписку семьи Саввы Морозова, найденную на чердаке, сочинения Ницше, рукописные альбомы…
Отец не видел наших спектаклей. Все грозил, что посмотрит «Обезьяний суд», заглянет на репетицию на Воздвиженку, познакомится с моими товарищами и режиссерами, пожмет руку Плетневу. Так и не собрался. А я был этому весьма рад. Представлял себе, как он бы возмутился, увидев Кольку Обухова в роли судьи, а меня в роли друга учителя. Как бы он в гневе обрушился на режиссера и автора. Как был бы огорчен, увидев мою незавидную долю участия в этом предприятии. Он, воспитанный на старом оперном искусстве, точном, грандиозном, веками традиционном.
Нельзя сказать, чтоб отец был ретроградом. Он с удовольствием смотрел «Лес» у Мейерхольда, очень смеялся на «Мандате», любил ходить на вечера Маяковского и с восхищением кричал: «Ха-ха! Ну какой наглец! Какой талантливый наглец! Как он хлестко бьет! Да-а, я вам скажу… Ничего подобного я в жизни не видел. Крикни ему – пусть прочитает про солнце!»
Но были спектакли, и книги, и выступления, которые отец считал профанацией. Тут он цитировал Пушкина: «Мне не смешно, когда маляр негодный мне пачкает Мадонну Рафаэля…»
Я боялся, как бы он во время «Обезьяньего суда» не вспомнил эти стихи.
Под разными предлогами я все откладывал и откладывал его посещение передвижной мастерской. Л теперь вот и откладывать уже не нужно.
Снабдив рассказ о будущем спектакле «Деритесь, как черти!» изрядной дозой выдумки, приукрасив его сценами, которых не было и в помине, рассказав о потрясающей встрече Чемберлена с забастовщиками, во время которой зрители бились в истерике, и показав довольно неубедительные фотографии репетиции, я вдруг заметил, что отец не слушает меня. Он смотрит на крыши деревянных домиков в Щемиловском переулке, на замерзавших голубей. Я не записал его слов ни тогда, пи позднее. Не умею одновременно слушать и записывать, да и не учился этому. Однако я уверен, что говорил он так.
– …Когда мне было девять лет, я жил под фортепиано, на котором играл мой отец, твой дед. Он был аккомпаниатором на танцах, на свадьбах, на балах, учил богатых детей музыке. В девятьсот пятом году, после погромов, поджогов, восстаний и преследований, он вторично уехал из России к своим братьям в Вену и оттуда уже не вернулся. Умер, когда ему минул девяносто один год. Он стал известным австрийским композитором. Когда заходил в кафе или в рестораны, оркестр в его честь исполнял один из вальсов его сочинения… Я был вундеркиндом, а в семнадцать лет окончил Киевскую консерваторию. С тех пор я всегда служу в опере. Оркестрантом, концертмейстером, хормейстером, дирижером…, В Петербурге мне предлагали пойти на императорскую сцену. Для этого я должен был принять православие. Ты знаешь, что я человек неверующий. Вернее, я не желаю никого посвящать, во что и как я верую. Мне одинаково далеки и православные, и католики, и иудаизм, и магометанство. Мне казалось унизительным провозглашать для карьеры принятие какой-либо религии. Зачем? Я – свободный художник, потомственный почетный гражданин, дирижировал в высочайшем присутствии всей царской фамилии, служил в Народном доме принца Ольденбургского, проходил партии с великими певцами, дружил с артистами императорских театров, ездил с ними в гастрольные поездки, был постоянным посетителем ресторана «Вена»… Когда произошла революция и большевики взяли власть, я, подобно многим моим друзьям, говорил, что это на три или на пять недель, не больше. Но очень скоро, очутившись на Украине, в самом центре гражданской войны, я понял: к старому возврата не будет никогда, это невозможно. Множество моих товарищей покинули Россию. Они звали меня с собой. Сулили, угрожали, подкупали. Я остался. Мне была противна мысль бросить страну, где я прожил всю жизнь. Если бы мне предложили одно из двух – покинуть Россию или принять яд, я бы не задумываясь принял яд. Я был нрав. И они, которые смалодушествовали, завидовали мне, завидуют и сейчас. Ты на сорок лет моложе меня, но ты тоже кое-что испытал. Мы с тобой пережили много тяжелых дней. Не знаю, долго ли пролежу в этой постели. Когда никого нет и я в этой комнате один, я думаю… Хотел бы я сейчас поменяться с тобой? Чтоб мне было восемнадцать, как тебе. Пожалуй, нет… Я видел Чайковского и слушал его. Был знаком со Львом Толстым и с Римским-Корсаковым, с Шаляпиным и с Куприным, с Рахманиновым и со Скрябиным… Выступал вместе с Собиновым, Смирновым, Дидуром, Тартаковым, Ершовым, Фигнерами, Пироговым, Сибиряковым, с великими певцами моего времени. Они были все разные и все были трудные, с тяжелыми характерами, порой мелочными и придирчивыми. Но всех их роднило одно – отношение к театру. Если меня спросят, в чем моя религия, я скажу: мы служили музыке и театру с рождения. Ради них мы отказывались от всего. Мне не нравится твой Пролеткульт, мне кажется, что это не то, чему следует служить. Бетховену служить нужно. И Мусоргскому служить нужно. И Вагнеру, и Моцарту. А Пролеткульту служить не нужно. То, что ты мне рассказываешь, мне кажется очень несерьезным, недостойным. Ради чего умирали люди, ради чего они жили? Я много ошибался в жизни, часто бывал несправедлив, заносчив, эгоистичен. Сегодня приезжает сюда твоя мама. И перед ней я виноват. Я знаю, она меня простила, написала мне… Потому что всегда она меня понимала лучше всех других людей. Она много лет прожила со мной и знает меня лучше всех.
И, как бы читая мои мысли, он сказал:
– Поезд приходит вечером. Ни ты, ни я не сможем ее встретить. У тебя спектакль. Я – в постели. Она сама доберется сюда с вокзала. Мне сразу станет легче. Может быть, я поправлюсь. И мы снова заживем как раньше…
Он откинулся на подушки. Задремал. Потом вдруг открыл глаза, как после долгого сна.
– Обещай мне, что никогда не покинешь ее. Будешь с ней за себя и за меня. Ты искупишь мою вину перед ней…
Я старался отвлечь его. Посмеялся над его тоном, упрекнул, что он нарочно пугает меня.
Но он был серьезен.
– Я знаю, что ты ни о чем не думаешь, кроме театра. Ты ничего так на свете не любишь, как театр. Все мои усилия отвлечь тебя, запреты, угрозы, мольбы ни к чему не привели. Что ж, будь по-твоему. Об одном только ты должен помнить – ты никогда не должен предавать театр.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
На Чистых прудах в кинотеатре «Колизей», отданном Пролеткульту под Первый рабочий театр, шли пьесы Плетнева, Афиногенова и Глебова, и мы иногда участвовали в массовках. Это были молодецкие, стремительные, не очень глубокие, наивные, но искренние и от всей души разыгранные агитки тех лет… Метались по сцене разноцветные блики прожекторов, гремели ударные инструменты в оркестре, развевались алые флаги, раздуваемые электрическими вентиляторами, восторгали юные артисты: Глизер, Янукова, Ханов…
Когда мы с Аликом Батищевым приходили за жалованьем, старший бухгалтер с моржовыми усами ворчал: «Зачем вам деньги? Девочек у вас нет, в „Колизей“ вы ходите бесплатно…»
В Пролеткульте нас впервые знакомили с новыми произведениями советских поэтов и писателей. Там, рядом, в Доме печати на Никитском бульваре, частенько выступали Маяковский, Жаров, Безыменский, Уткин, Джек Алтаузен, Бабель, Фадеев, Клычков, Артем Веселый. Библиотекарша нам охотно давала читать новинки советской литературы, а желающим – интимную переписку семьи Саввы Морозова, найденную на чердаке, сочинения Ницше, рукописные альбомы…
Отец не видел наших спектаклей. Все грозил, что посмотрит «Обезьяний суд», заглянет на репетицию на Воздвиженку, познакомится с моими товарищами и режиссерами, пожмет руку Плетневу. Так и не собрался. А я был этому весьма рад. Представлял себе, как он бы возмутился, увидев Кольку Обухова в роли судьи, а меня в роли друга учителя. Как бы он в гневе обрушился на режиссера и автора. Как был бы огорчен, увидев мою незавидную долю участия в этом предприятии. Он, воспитанный на старом оперном искусстве, точном, грандиозном, веками традиционном.
Нельзя сказать, чтоб отец был ретроградом. Он с удовольствием смотрел «Лес» у Мейерхольда, очень смеялся на «Мандате», любил ходить на вечера Маяковского и с восхищением кричал: «Ха-ха! Ну какой наглец! Какой талантливый наглец! Как он хлестко бьет! Да-а, я вам скажу… Ничего подобного я в жизни не видел. Крикни ему – пусть прочитает про солнце!»
Но были спектакли, и книги, и выступления, которые отец считал профанацией. Тут он цитировал Пушкина: «Мне не смешно, когда маляр негодный мне пачкает Мадонну Рафаэля…»
Я боялся, как бы он во время «Обезьяньего суда» не вспомнил эти стихи.
Под разными предлогами я все откладывал и откладывал его посещение передвижной мастерской. Л теперь вот и откладывать уже не нужно.
Снабдив рассказ о будущем спектакле «Деритесь, как черти!» изрядной дозой выдумки, приукрасив его сценами, которых не было и в помине, рассказав о потрясающей встрече Чемберлена с забастовщиками, во время которой зрители бились в истерике, и показав довольно неубедительные фотографии репетиции, я вдруг заметил, что отец не слушает меня. Он смотрит на крыши деревянных домиков в Щемиловском переулке, на замерзавших голубей. Я не записал его слов ни тогда, пи позднее. Не умею одновременно слушать и записывать, да и не учился этому. Однако я уверен, что говорил он так.
– …Когда мне было девять лет, я жил под фортепиано, на котором играл мой отец, твой дед. Он был аккомпаниатором на танцах, на свадьбах, на балах, учил богатых детей музыке. В девятьсот пятом году, после погромов, поджогов, восстаний и преследований, он вторично уехал из России к своим братьям в Вену и оттуда уже не вернулся. Умер, когда ему минул девяносто один год. Он стал известным австрийским композитором. Когда заходил в кафе или в рестораны, оркестр в его честь исполнял один из вальсов его сочинения… Я был вундеркиндом, а в семнадцать лет окончил Киевскую консерваторию. С тех пор я всегда служу в опере. Оркестрантом, концертмейстером, хормейстером, дирижером…, В Петербурге мне предлагали пойти на императорскую сцену. Для этого я должен был принять православие. Ты знаешь, что я человек неверующий. Вернее, я не желаю никого посвящать, во что и как я верую. Мне одинаково далеки и православные, и католики, и иудаизм, и магометанство. Мне казалось унизительным провозглашать для карьеры принятие какой-либо религии. Зачем? Я – свободный художник, потомственный почетный гражданин, дирижировал в высочайшем присутствии всей царской фамилии, служил в Народном доме принца Ольденбургского, проходил партии с великими певцами, дружил с артистами императорских театров, ездил с ними в гастрольные поездки, был постоянным посетителем ресторана «Вена»… Когда произошла революция и большевики взяли власть, я, подобно многим моим друзьям, говорил, что это на три или на пять недель, не больше. Но очень скоро, очутившись на Украине, в самом центре гражданской войны, я понял: к старому возврата не будет никогда, это невозможно. Множество моих товарищей покинули Россию. Они звали меня с собой. Сулили, угрожали, подкупали. Я остался. Мне была противна мысль бросить страну, где я прожил всю жизнь. Если бы мне предложили одно из двух – покинуть Россию или принять яд, я бы не задумываясь принял яд. Я был нрав. И они, которые смалодушествовали, завидовали мне, завидуют и сейчас. Ты на сорок лет моложе меня, но ты тоже кое-что испытал. Мы с тобой пережили много тяжелых дней. Не знаю, долго ли пролежу в этой постели. Когда никого нет и я в этой комнате один, я думаю… Хотел бы я сейчас поменяться с тобой? Чтоб мне было восемнадцать, как тебе. Пожалуй, нет… Я видел Чайковского и слушал его. Был знаком со Львом Толстым и с Римским-Корсаковым, с Шаляпиным и с Куприным, с Рахманиновым и со Скрябиным… Выступал вместе с Собиновым, Смирновым, Дидуром, Тартаковым, Ершовым, Фигнерами, Пироговым, Сибиряковым, с великими певцами моего времени. Они были все разные и все были трудные, с тяжелыми характерами, порой мелочными и придирчивыми. Но всех их роднило одно – отношение к театру. Если меня спросят, в чем моя религия, я скажу: мы служили музыке и театру с рождения. Ради них мы отказывались от всего. Мне не нравится твой Пролеткульт, мне кажется, что это не то, чему следует служить. Бетховену служить нужно. И Мусоргскому служить нужно. И Вагнеру, и Моцарту. А Пролеткульту служить не нужно. То, что ты мне рассказываешь, мне кажется очень несерьезным, недостойным. Ради чего умирали люди, ради чего они жили? Я много ошибался в жизни, часто бывал несправедлив, заносчив, эгоистичен. Сегодня приезжает сюда твоя мама. И перед ней я виноват. Я знаю, она меня простила, написала мне… Потому что всегда она меня понимала лучше всех других людей. Она много лет прожила со мной и знает меня лучше всех.
И, как бы читая мои мысли, он сказал:
– Поезд приходит вечером. Ни ты, ни я не сможем ее встретить. У тебя спектакль. Я – в постели. Она сама доберется сюда с вокзала. Мне сразу станет легче. Может быть, я поправлюсь. И мы снова заживем как раньше…
Он откинулся на подушки. Задремал. Потом вдруг открыл глаза, как после долгого сна.
– Обещай мне, что никогда не покинешь ее. Будешь с ней за себя и за меня. Ты искупишь мою вину перед ней…
Я старался отвлечь его. Посмеялся над его тоном, упрекнул, что он нарочно пугает меня.
Но он был серьезен.
– Я знаю, что ты ни о чем не думаешь, кроме театра. Ты ничего так на свете не любишь, как театр. Все мои усилия отвлечь тебя, запреты, угрозы, мольбы ни к чему не привели. Что ж, будь по-твоему. Об одном только ты должен помнить – ты никогда не должен предавать театр.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56