пусть шатущая душа, да «наш», свой, который, в общем-то, думает так же, как и у нас дома принято думать. Этот человек написал такую сатиру на царствующий дом, что газета, ее напечатавшая, была закрыта, а сам он выслан в Минусинск. И вторично он был выслан в Вологду, а литературная деятельность ему была вообще запрещена. И сняла этот запрет только революция пятого года. Он-то – знает, о чем говорит. И – рискует: его же могут опять выслать в Минусинск.
– Теперь – не те времена! – сказал Винавер, сын адвоката.
– Теперь – военное положение! – хмуро возразил Павлуша Эпштейн, толстый астматический юнец, знаменитый тем, что, по его утверждению, он с десяти лет был «сговорен» с семилетней дочерью чайного фабриканта Высоцкого, и теперь – пожатие не по-юношески пухлых плеч, – теперь: «Да, конечно; придется жениться. Интересы фирм…»
– Нет, но все-таки… Я не понимаю, как же редакция пропустила? – сказал еще кто-то. – Раз Успенский заметил, как же они не заметили?
– Редакция все знала… Успенский, Успенский… Наверняка уже весь город сообразил…
Снизу позвал Александр Августович Герке, историк:
– Что молодые люди делают на чердаке? Пусть молодые люди немедленно идут в зал…
В зале Герке прогуливался по средней линии, под руку с Федором Лукичом, математиком, похожим на Бакунина. В одном из концов зала мельтешили приготовишки, гулявшие тут на переменах, чтобы первоклассники и прочая мелочь не задирала их. Надежда Баулер – самые красивые глаза во всем женском персонале гимназии – пасла их, стройненькая и чуть-чуть всегда чем-то испуганная, в своем темно-синем фартучке. На стенах висели три портрета в деревянных рамах: ныне благополучно царствующий, Александра Федоровна и хорошенький мальчик – наследник престола, атаман всех казачьих войск, гемофилик, пациент Бадмаева и Распутина. Все, как всегда.
И в то же время – «Гениальные артисты! Несравненные антихристы!» – «провокация революционного урагана!»
Мы подошли к учителям – несколько человек «лучших».
– Александр Августович, вы читали эту статью? Голая, как колено, голова Герке слегка покраснела.
– Нет, еще не читал… – как-то неуверенно проговорил он. – Видите, Федор Лукич, уже разобрались… Или – дома им разъяснили…
– Это Успенский догадался…
– Это же – акростих. А он – стихи пишет… – зашумели вокруг мои.
– Ну вот, тем более… Уже к вечеру вчерашнего дня половина страны знала! Сегодня – вся страна… А вы – говорите!.. Успенский, вы мне не одолжите вашу газету… до последней перемены?
Впоследствии стоило только представить себе слова «Февральская революция», как мне рисовалось низкое желтое здание с колоннами – может быть Таврический дворец? – и над входом в него черная пляшущая надпись:
Полно рыскать, о торопыга общественный! Покайся, осмотрись, попробуй оглядись, вникни!
Пустобрех, легкомысленная личность, газетный щелкопер – а вот ведь увидел и предупредил своих. Но – не вняли! И не покаялись… Да ведь уж и поздно было!
НАЧАЛОСЬ
ТОТ ФЕВРАЛЬ
Когда сейчас, после стольких лет и такого всего, вспоминаешь ту короткую зиму, создается совершенно вещественное ощущение тьмы, низкой, душной пещеры последних месяцев шестнадцатого года, из которой все мы вместе и каждый из нас порознь – как какие-нибудь спелеологи – продирались, сами не зная куда, и вдруг вырвались на свет, на весну, на солнце. Прямо в Революцию.
Конец шестнадцатого года… Это значит – задохнувшееся брусиловское наступление, в которое все мы, интеллигенты-оборонцы, вложили столько надежд (а многие и отдали свою жизнь в тех боях). Задохнулось? «Глупость или измена?»
Конец шестнадцатого? Это – «Императрица Мария», взорванная в Севастополе на рейде. Один из наших «дредноутов» взлетел на воздух, а их всего было пять или шесть. «Глупость или измена?»
Последние месяцы шестнадцатого… Распутин, Распутин, Распутин… Как в адском калейдоскопе мелькающие идиотические лица: гофмейстер Штюрмер с длинной бородой; про него говорили, что «когда-то, лет сорок назад, Борис Владимирович был отличным распорядителем на балах»… Горемыкин… Военный министр генерал Поливанов приехал к нему, премьеру Российской империи, на прием; премьер все что-то бормотал непонятное, тряс дряхлой головой, задремывал. А когда стали прощаться, он вдруг поймал руку генерала и, в полусне приняв его за даму, чмокнул эту руку.
«Меня, – рассказывал Поливанов, – охватил могильный ужас. Я не знал, что делать… В растерянности – все это видел лакей – я наклонился и как бы поцеловал премьера в плечико…» «Глупость или измена?»
И тут же – этот самый Протопопов, вчерашний думец, вроде октябрист не октябрист, вроде близок к «прогрессивному блоку», и вдруг оказывается, что куда ближе он к прогрессивному параличу… И светский поэт Мятлев (нет, не тот, – другой, новый), а может быть и сам «Володя Пу» – прославленный карикатуристами Пуришкевич, – пишет про него стишки:
У премьера старого
В клетке золоченой
Есть для блока серого
Попугай ученый.
Кто про что беседует,
Кто кого ругает, -
Про то попка ведает,
Протопопка знает…
«Хорошенький юмор, господа, так сказать мрачной бездны на краю, но притом – без всякого упоенья!» «Глупость или измена?»
Все время в каждую такую семью, как наша, приезжали с фронта молодые офицерики, вчерашние «констопупы», «михайлоны» и «павлоны» . Давно ли их, хорошеньких, розовеньких, – «До победы! До Берлина!» – провожали на войну. Тогда они все хрустели портупеями, все блестели лаком новеньких голенищ, все горели патриотизмом, распевали: «Мокроступы черной кожи не боятся аш-два-o!», одобряли в восторге верноподданнических чувств даже «цуканье» .
Теперь они приезжали с фронта землисто-бледные, с обозначившимися скулами. По ночам они кричали непонятное: «Пулемет справа, справа… Да добей же ты его, чтоб тебе!» Их дергал тик. Они, мальчики, пили, когда могли достать, водку стаканами… Они отмалчивались, ничего не рассказывали, не хотели говорить с папами-мамами, собирались с такими же, как они, фронтовиками в подозрительных гостиницах, с девицами, которых и подозрительными нельзя было назвать, до того все ясно…
Вот вернулся – на побывку – Ваня Бримм, сын, внук, племянник Бриммов-профессоров, сам без пяти лет профессор. В либеральной семье устроили либеральный, за крахмальными скатертями, торжественный ужин: десять курсисток сверлят восторженными глазами героя; старые статские советники и генералы от науки почтительно прикасаются к беленькому крестику пальцем…
За столом барышни стали, сияя глазами, умолять:
– Ваня, а вы ходили в атаку? И – была рукопашная?! Ой, расскажите – это такой ужас!
Иван Бримм – «мой лучший ученик по латыни за все время, что я преподаю», как аттестовал его наш латинист, – сморщился, начал открещиваться:
– Да, боже мой, да ровно ничего тут нет… Да нет там никакой романтики: грязь, сырость, крысы…
– Нет, расскажите, расскажите…
Ну, как-никак хоть легкого винца, но было сколько-то выпито. И потом – юношеское опьянение – от света, от шума, от чистых скатертей, от девических глаз… «Это после того окопа, за озером Мядзиол, помнишь, Петя?..» Ну, не выдержал…
– Ах, все это – совсем не так, как кажется… Ну, прибегает адъютантик, кричит: «Что ж вы тут… застряли? Вторая рота пошла, а вы… болтаетесь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
– Теперь – не те времена! – сказал Винавер, сын адвоката.
– Теперь – военное положение! – хмуро возразил Павлуша Эпштейн, толстый астматический юнец, знаменитый тем, что, по его утверждению, он с десяти лет был «сговорен» с семилетней дочерью чайного фабриканта Высоцкого, и теперь – пожатие не по-юношески пухлых плеч, – теперь: «Да, конечно; придется жениться. Интересы фирм…»
– Нет, но все-таки… Я не понимаю, как же редакция пропустила? – сказал еще кто-то. – Раз Успенский заметил, как же они не заметили?
– Редакция все знала… Успенский, Успенский… Наверняка уже весь город сообразил…
Снизу позвал Александр Августович Герке, историк:
– Что молодые люди делают на чердаке? Пусть молодые люди немедленно идут в зал…
В зале Герке прогуливался по средней линии, под руку с Федором Лукичом, математиком, похожим на Бакунина. В одном из концов зала мельтешили приготовишки, гулявшие тут на переменах, чтобы первоклассники и прочая мелочь не задирала их. Надежда Баулер – самые красивые глаза во всем женском персонале гимназии – пасла их, стройненькая и чуть-чуть всегда чем-то испуганная, в своем темно-синем фартучке. На стенах висели три портрета в деревянных рамах: ныне благополучно царствующий, Александра Федоровна и хорошенький мальчик – наследник престола, атаман всех казачьих войск, гемофилик, пациент Бадмаева и Распутина. Все, как всегда.
И в то же время – «Гениальные артисты! Несравненные антихристы!» – «провокация революционного урагана!»
Мы подошли к учителям – несколько человек «лучших».
– Александр Августович, вы читали эту статью? Голая, как колено, голова Герке слегка покраснела.
– Нет, еще не читал… – как-то неуверенно проговорил он. – Видите, Федор Лукич, уже разобрались… Или – дома им разъяснили…
– Это Успенский догадался…
– Это же – акростих. А он – стихи пишет… – зашумели вокруг мои.
– Ну вот, тем более… Уже к вечеру вчерашнего дня половина страны знала! Сегодня – вся страна… А вы – говорите!.. Успенский, вы мне не одолжите вашу газету… до последней перемены?
Впоследствии стоило только представить себе слова «Февральская революция», как мне рисовалось низкое желтое здание с колоннами – может быть Таврический дворец? – и над входом в него черная пляшущая надпись:
Полно рыскать, о торопыга общественный! Покайся, осмотрись, попробуй оглядись, вникни!
Пустобрех, легкомысленная личность, газетный щелкопер – а вот ведь увидел и предупредил своих. Но – не вняли! И не покаялись… Да ведь уж и поздно было!
НАЧАЛОСЬ
ТОТ ФЕВРАЛЬ
Когда сейчас, после стольких лет и такого всего, вспоминаешь ту короткую зиму, создается совершенно вещественное ощущение тьмы, низкой, душной пещеры последних месяцев шестнадцатого года, из которой все мы вместе и каждый из нас порознь – как какие-нибудь спелеологи – продирались, сами не зная куда, и вдруг вырвались на свет, на весну, на солнце. Прямо в Революцию.
Конец шестнадцатого года… Это значит – задохнувшееся брусиловское наступление, в которое все мы, интеллигенты-оборонцы, вложили столько надежд (а многие и отдали свою жизнь в тех боях). Задохнулось? «Глупость или измена?»
Конец шестнадцатого? Это – «Императрица Мария», взорванная в Севастополе на рейде. Один из наших «дредноутов» взлетел на воздух, а их всего было пять или шесть. «Глупость или измена?»
Последние месяцы шестнадцатого… Распутин, Распутин, Распутин… Как в адском калейдоскопе мелькающие идиотические лица: гофмейстер Штюрмер с длинной бородой; про него говорили, что «когда-то, лет сорок назад, Борис Владимирович был отличным распорядителем на балах»… Горемыкин… Военный министр генерал Поливанов приехал к нему, премьеру Российской империи, на прием; премьер все что-то бормотал непонятное, тряс дряхлой головой, задремывал. А когда стали прощаться, он вдруг поймал руку генерала и, в полусне приняв его за даму, чмокнул эту руку.
«Меня, – рассказывал Поливанов, – охватил могильный ужас. Я не знал, что делать… В растерянности – все это видел лакей – я наклонился и как бы поцеловал премьера в плечико…» «Глупость или измена?»
И тут же – этот самый Протопопов, вчерашний думец, вроде октябрист не октябрист, вроде близок к «прогрессивному блоку», и вдруг оказывается, что куда ближе он к прогрессивному параличу… И светский поэт Мятлев (нет, не тот, – другой, новый), а может быть и сам «Володя Пу» – прославленный карикатуристами Пуришкевич, – пишет про него стишки:
У премьера старого
В клетке золоченой
Есть для блока серого
Попугай ученый.
Кто про что беседует,
Кто кого ругает, -
Про то попка ведает,
Протопопка знает…
«Хорошенький юмор, господа, так сказать мрачной бездны на краю, но притом – без всякого упоенья!» «Глупость или измена?»
Все время в каждую такую семью, как наша, приезжали с фронта молодые офицерики, вчерашние «констопупы», «михайлоны» и «павлоны» . Давно ли их, хорошеньких, розовеньких, – «До победы! До Берлина!» – провожали на войну. Тогда они все хрустели портупеями, все блестели лаком новеньких голенищ, все горели патриотизмом, распевали: «Мокроступы черной кожи не боятся аш-два-o!», одобряли в восторге верноподданнических чувств даже «цуканье» .
Теперь они приезжали с фронта землисто-бледные, с обозначившимися скулами. По ночам они кричали непонятное: «Пулемет справа, справа… Да добей же ты его, чтоб тебе!» Их дергал тик. Они, мальчики, пили, когда могли достать, водку стаканами… Они отмалчивались, ничего не рассказывали, не хотели говорить с папами-мамами, собирались с такими же, как они, фронтовиками в подозрительных гостиницах, с девицами, которых и подозрительными нельзя было назвать, до того все ясно…
Вот вернулся – на побывку – Ваня Бримм, сын, внук, племянник Бриммов-профессоров, сам без пяти лет профессор. В либеральной семье устроили либеральный, за крахмальными скатертями, торжественный ужин: десять курсисток сверлят восторженными глазами героя; старые статские советники и генералы от науки почтительно прикасаются к беленькому крестику пальцем…
За столом барышни стали, сияя глазами, умолять:
– Ваня, а вы ходили в атаку? И – была рукопашная?! Ой, расскажите – это такой ужас!
Иван Бримм – «мой лучший ученик по латыни за все время, что я преподаю», как аттестовал его наш латинист, – сморщился, начал открещиваться:
– Да, боже мой, да ровно ничего тут нет… Да нет там никакой романтики: грязь, сырость, крысы…
– Нет, расскажите, расскажите…
Ну, как-никак хоть легкого винца, но было сколько-то выпито. И потом – юношеское опьянение – от света, от шума, от чистых скатертей, от девических глаз… «Это после того окопа, за озером Мядзиол, помнишь, Петя?..» Ну, не выдержал…
– Ах, все это – совсем не так, как кажется… Ну, прибегает адъютантик, кричит: «Что ж вы тут… застряли? Вторая рота пошла, а вы… болтаетесь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111