может быть, его имя «Фремлингем-Адмирал» обозначено Киплингом на вывеске, под которой пчелы жужжат над цветами дрока, а возможно – на его платформу вышел из вагона, растерянно держа в руке сияющий плод с древа познания, самый юный и самый жалкий из барнстэйплов Герберта Уэллса.
Да разве только Англия? А прелый запах золотой листвы в лесах Эдирондека, сбереженный для нас Сэттоном-Томпсоном? А маслянистая вода Сены у набережной Букинистов или возле Гренульер, завещанная нашей памяти Анатолем Франсом, Мопассаном, Ренуаром? И синие холмы над Верхним озером, какими с берегов Мичигана видел их рыболов Хемингуэй… Разве все это – не наше, не дорого нам почти так же, как «Невы державное теченье» или ночной костер на зеленой траве Бежина луга, там, «во глубине России»?
Мы помним наизусть и строфы сонетов Шекспира, и канцоны Мистраля, и «Песнь о Роланде», и баллады о Робине Гуде. Знаете ли вы так нашу «Задонщину», нашего Пушкина, нашего Лермонтова, как мы знаем создания ваших гениев?
"Сколько раз в детстве и юности, – писал я ему, – каждый из нас по планам городов разыскивал какую-нибудь забвенную Катлер-Стрит или переулок Кота-Рыболова, известные не каждому лондонцу, не всякому парижанину. Сколько раз мы брели с чартистами по пыльным дорогам вслед за Барнеби Раджем, сопровождали Корсиканца от Гренобля до сердца Франции вместе со Стендалем, спускались по Миссисипи на плоту Гека Финна, шли у стремени Алонсо Кихады по равнинам Ламанчи, входили с Лермонтом-Певцом в древние леса, распростертые от «Кедденхэда до Торвудли», плыли в одной лодке с телеграфистом Бенони по шхерам Финмаркена? Разве не для нас написан «Замок Норам» вашего Тернера, нежные пленэры барбизонцев, тревожные небеса Гоббемы?
Мы плавали, бродили, странствовали среди ваших ландшафтов то с Тилем Уленшпигелем, то с Жан-Жаком Руссо; мы садились в Ярмуте на корабль с Робинзоном Крузо и подстерегали рыжих сфексов среди песков горячего Прованса с Фабром, волшебником и мудрым пасечником Природы. Мы вдыхали воздух вашего прошлого и вашего настоящего. Мы вглядывались в смутную дымку вашего будущего. Все, созданное вами, стало нашим, ибо, по глубокому убеждению русского человека, все, что создано людьми, принадлежит Человечеству.
Вот почему в июне сорокового года мы оплакивали Лондон, как если бы немцы бомбили Москву. Вот почему год спустя мы почувствовали с удовлетворением, что сражаемся в великой битве за Грядущее в одном строю с вами, и стали, как свойственно русским, насмерть на наших общих рубежах.
А теперь настал срок воззвать к вам: готовы ли вы к подвигу? Понимаете ли вы, Барнстэйплы и Смоллуэйсы, что настали сроки, когда за жизнь приходится платить не нефтью, не золотом, не биржевыми чеками, а кровью; когда вся ненависть мира должна сосредоточиться на «марсианах», засевших в ямах Берлина и Берхтесгадена, но в то же время и на ваших собственных Полипах из «Министерства околичностей», сегодня (сегодня, мистер Уэллс!), как и во времена Диккенса, продолжающих размышлять, «как бы не делать этого».
Узнайте нас, как мы вас знаем, и вступайте на наш страдный, тяжкий, но победоносный путь, локоть к локтю, безоговорочно, как братья!"
Вот этот десяток пожелтевших листков той газетной бумаги, на которой был написан черновик письма, – он передо мной.
Письмо кончалось так:
"Я прервал изложение моих мыслей, дорогой мистер Уэллс, потому что прозвучал сигнал тревоги. Зенитки открыли стрельбу. Два «марсианина» на узких крыльях маневрируют над заливом, уклоняясь от разрывов… На юге гремит канонада. На железной дороге дымит бронепоезд. Мы боремся и победим. А вы?
Есть две возможности. Или, раздавив ваших алоев и полипов, вы, как Смоллуэйс, схватив «кислородное ружье», броситесь в бой рядом с нами. Или, подобно мистеру Моррису из вашего «Грядущего» (его имя изящно выговаривалось «Мьюррэс», помните?), «надев на лысеющую голову модный головной убор с присоской, напоминающий гребень казуара», предпочтете вызвать телефонным звонком – дабы не страдать излишне, дабы «не делать этого» – Агента Треста Легкой Смерти…
Что ж, вызывайте. Но предупреждаем вас: на этот раз смерть не окажется легкой!
Нет, я верю, что будет не так! Вы уже кинулись в один бурун с нами. Мы умеем плавать. Опирайтесь на наше плечо, но не цепляйтесь судорожно за спасающего. Гребите вместе с нами к берегу: с каждым взмахом он – ближе. Готовьтесь отдать все, и тогда вы все сохраните. Будьте готовы разить, а не только подписывать чеки. И тогда – час настанет.
Тогда высоко над окровавленной Европой стаи ворон полетят терзать вялые щупальца последних марсиан. Тогда деловитые саперы начнут подрывать уже не страшные мертвые цилиндры. Тогда еще раз разнесется над старым материком отчаянное «улля-улля!» погибающего среди всечеловеческой радости чудища. И все мы – вы и мы – скажем в один голос и с равным правом: «Человечество и человечность спасены нами!»
Но чтобы так случилось – надо спешить".
Ярким апрельским днем я принес конверт с письмом на нашу полевую почту. Техник-интендант, сидевший там, вчитался в адрес: «Совинформбюро. Т. Лозовскому. Город Куйбышев». Он посмотрел на меня: «Ого! Далеконько хватили, товарищ начальник!»
Если бы он знал, куда я на самом деле «хватил»!
Летом того же года командование наградило меня великой наградой – месячной поездкой в тыл, «в эвакуацию», на Урал, к семье. Вернулся я в августе. Все, все было фантастикой. Утром – Москва, гостиница «Якорь», метро, беготня по издательствам. Потом – три или четыре часа на бреющем, волны Ладоги под самым брюхом самолета, потом – куда более трудная задача – добраться от аэродрома до Петроградской стороны, и наконец, в тиканье метронома, в глухих раскатах обстрела, – улица Попова, Пубалт. Другой мир.
В большой комнате писательского общежития к вечеру никого не было. За ширмочкой в углу похрапывал лейб-шофер Всеволода Вишневского Женя Смирнов. А на моем столе, прижатая осколком зенитного снаряда, лежала длиннейшая, на семи листах писчей бумаги, телеграмма. Телеграмма с латинским шрифтом. Откуда? Что?
Я торопливо «затемнился», зажег свет.
1. 0020 17 К С ВАСW 342-29 London 1811 29 L 704
London June 1942 Dear commander Uspensky, comrade literature and in our fight…
Скажу честно, сердце мое дрогнуло. Нет, не оттого, что – Уэллс, просто потому, что бумажная пачка эта как бы материально воплотила в себе так много нематериального. Мое письмо дошло – туда, через целый океан смерти и хаоса. И донесло до великого англичанина слово русского человека и солдата. И этот первый и лучший из Барнстэйплов Англии не только прочел мои слова, он продумал их, он отвечает. На столе лежала какая-то частица дружбы народов, интернациональной общности литераторов, что-то очень большое и дорогое…
Я быстро перелистал страницы. Да, он:
Dear commander Uspensky, comrade literature and in our fight for ample life for all men…
Я не такой знаток английского языка, чтобы вот так взять тогда и прочесть все семь страниц телеграфного текста, со всем его лаконизмом, с его «комма», «стоп» и «стоп-пара», с его непривычным шрифтом, странными умолчаниями. Но в Пубалте нашлись англо-русские словари.
Я сидел над письмом до полночи. За окном громыхало, лампочки то меркли, то разгорались. Была тревога: командиров попросили в убежище. Моя дверь была закрыта, я сидел тихо как мышь;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
Да разве только Англия? А прелый запах золотой листвы в лесах Эдирондека, сбереженный для нас Сэттоном-Томпсоном? А маслянистая вода Сены у набережной Букинистов или возле Гренульер, завещанная нашей памяти Анатолем Франсом, Мопассаном, Ренуаром? И синие холмы над Верхним озером, какими с берегов Мичигана видел их рыболов Хемингуэй… Разве все это – не наше, не дорого нам почти так же, как «Невы державное теченье» или ночной костер на зеленой траве Бежина луга, там, «во глубине России»?
Мы помним наизусть и строфы сонетов Шекспира, и канцоны Мистраля, и «Песнь о Роланде», и баллады о Робине Гуде. Знаете ли вы так нашу «Задонщину», нашего Пушкина, нашего Лермонтова, как мы знаем создания ваших гениев?
"Сколько раз в детстве и юности, – писал я ему, – каждый из нас по планам городов разыскивал какую-нибудь забвенную Катлер-Стрит или переулок Кота-Рыболова, известные не каждому лондонцу, не всякому парижанину. Сколько раз мы брели с чартистами по пыльным дорогам вслед за Барнеби Раджем, сопровождали Корсиканца от Гренобля до сердца Франции вместе со Стендалем, спускались по Миссисипи на плоту Гека Финна, шли у стремени Алонсо Кихады по равнинам Ламанчи, входили с Лермонтом-Певцом в древние леса, распростертые от «Кедденхэда до Торвудли», плыли в одной лодке с телеграфистом Бенони по шхерам Финмаркена? Разве не для нас написан «Замок Норам» вашего Тернера, нежные пленэры барбизонцев, тревожные небеса Гоббемы?
Мы плавали, бродили, странствовали среди ваших ландшафтов то с Тилем Уленшпигелем, то с Жан-Жаком Руссо; мы садились в Ярмуте на корабль с Робинзоном Крузо и подстерегали рыжих сфексов среди песков горячего Прованса с Фабром, волшебником и мудрым пасечником Природы. Мы вдыхали воздух вашего прошлого и вашего настоящего. Мы вглядывались в смутную дымку вашего будущего. Все, созданное вами, стало нашим, ибо, по глубокому убеждению русского человека, все, что создано людьми, принадлежит Человечеству.
Вот почему в июне сорокового года мы оплакивали Лондон, как если бы немцы бомбили Москву. Вот почему год спустя мы почувствовали с удовлетворением, что сражаемся в великой битве за Грядущее в одном строю с вами, и стали, как свойственно русским, насмерть на наших общих рубежах.
А теперь настал срок воззвать к вам: готовы ли вы к подвигу? Понимаете ли вы, Барнстэйплы и Смоллуэйсы, что настали сроки, когда за жизнь приходится платить не нефтью, не золотом, не биржевыми чеками, а кровью; когда вся ненависть мира должна сосредоточиться на «марсианах», засевших в ямах Берлина и Берхтесгадена, но в то же время и на ваших собственных Полипах из «Министерства околичностей», сегодня (сегодня, мистер Уэллс!), как и во времена Диккенса, продолжающих размышлять, «как бы не делать этого».
Узнайте нас, как мы вас знаем, и вступайте на наш страдный, тяжкий, но победоносный путь, локоть к локтю, безоговорочно, как братья!"
Вот этот десяток пожелтевших листков той газетной бумаги, на которой был написан черновик письма, – он передо мной.
Письмо кончалось так:
"Я прервал изложение моих мыслей, дорогой мистер Уэллс, потому что прозвучал сигнал тревоги. Зенитки открыли стрельбу. Два «марсианина» на узких крыльях маневрируют над заливом, уклоняясь от разрывов… На юге гремит канонада. На железной дороге дымит бронепоезд. Мы боремся и победим. А вы?
Есть две возможности. Или, раздавив ваших алоев и полипов, вы, как Смоллуэйс, схватив «кислородное ружье», броситесь в бой рядом с нами. Или, подобно мистеру Моррису из вашего «Грядущего» (его имя изящно выговаривалось «Мьюррэс», помните?), «надев на лысеющую голову модный головной убор с присоской, напоминающий гребень казуара», предпочтете вызвать телефонным звонком – дабы не страдать излишне, дабы «не делать этого» – Агента Треста Легкой Смерти…
Что ж, вызывайте. Но предупреждаем вас: на этот раз смерть не окажется легкой!
Нет, я верю, что будет не так! Вы уже кинулись в один бурун с нами. Мы умеем плавать. Опирайтесь на наше плечо, но не цепляйтесь судорожно за спасающего. Гребите вместе с нами к берегу: с каждым взмахом он – ближе. Готовьтесь отдать все, и тогда вы все сохраните. Будьте готовы разить, а не только подписывать чеки. И тогда – час настанет.
Тогда высоко над окровавленной Европой стаи ворон полетят терзать вялые щупальца последних марсиан. Тогда деловитые саперы начнут подрывать уже не страшные мертвые цилиндры. Тогда еще раз разнесется над старым материком отчаянное «улля-улля!» погибающего среди всечеловеческой радости чудища. И все мы – вы и мы – скажем в один голос и с равным правом: «Человечество и человечность спасены нами!»
Но чтобы так случилось – надо спешить".
Ярким апрельским днем я принес конверт с письмом на нашу полевую почту. Техник-интендант, сидевший там, вчитался в адрес: «Совинформбюро. Т. Лозовскому. Город Куйбышев». Он посмотрел на меня: «Ого! Далеконько хватили, товарищ начальник!»
Если бы он знал, куда я на самом деле «хватил»!
Летом того же года командование наградило меня великой наградой – месячной поездкой в тыл, «в эвакуацию», на Урал, к семье. Вернулся я в августе. Все, все было фантастикой. Утром – Москва, гостиница «Якорь», метро, беготня по издательствам. Потом – три или четыре часа на бреющем, волны Ладоги под самым брюхом самолета, потом – куда более трудная задача – добраться от аэродрома до Петроградской стороны, и наконец, в тиканье метронома, в глухих раскатах обстрела, – улица Попова, Пубалт. Другой мир.
В большой комнате писательского общежития к вечеру никого не было. За ширмочкой в углу похрапывал лейб-шофер Всеволода Вишневского Женя Смирнов. А на моем столе, прижатая осколком зенитного снаряда, лежала длиннейшая, на семи листах писчей бумаги, телеграмма. Телеграмма с латинским шрифтом. Откуда? Что?
Я торопливо «затемнился», зажег свет.
1. 0020 17 К С ВАСW 342-29 London 1811 29 L 704
London June 1942 Dear commander Uspensky, comrade literature and in our fight…
Скажу честно, сердце мое дрогнуло. Нет, не оттого, что – Уэллс, просто потому, что бумажная пачка эта как бы материально воплотила в себе так много нематериального. Мое письмо дошло – туда, через целый океан смерти и хаоса. И донесло до великого англичанина слово русского человека и солдата. И этот первый и лучший из Барнстэйплов Англии не только прочел мои слова, он продумал их, он отвечает. На столе лежала какая-то частица дружбы народов, интернациональной общности литераторов, что-то очень большое и дорогое…
Я быстро перелистал страницы. Да, он:
Dear commander Uspensky, comrade literature and in our fight for ample life for all men…
Я не такой знаток английского языка, чтобы вот так взять тогда и прочесть все семь страниц телеграфного текста, со всем его лаконизмом, с его «комма», «стоп» и «стоп-пара», с его непривычным шрифтом, странными умолчаниями. Но в Пубалте нашлись англо-русские словари.
Я сидел над письмом до полночи. За окном громыхало, лампочки то меркли, то разгорались. Была тревога: командиров попросили в убежище. Моя дверь была закрыта, я сидел тихо как мышь;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111