Три раза, через каждые два дня, руки Гервасия Васильевича вводили длинную иглу в сердце Волкова и заливали его антибиотиками. Днем и ночью каждый час дежурные сестры входили в палату Волкова, держа в одной руке марлевый тампончик, пропитанный спиртом, а в другой — шприц с торжественно задранной вверх иглой.
Пять дней подряд Гервасий Васильевич делал Волкову переливание крови.
На седьмые сутки температура у Волкова стала падать. Ртутная ниточка укоротилась до тридцати восьми с половиной градусов, и Волков впервые улыбнулся Гервасию Васильевичу.
Гервасий Васильевич закашлялся, высморкался в марлевую салфетку и вышел из палаты.
Как и каждый вечер, в коридоре на подоконнике сидел Хамраев. Гервасий Васильевич остановился в нерешительности, судорожно вздохнул и направился к нему.
— Что с вами? — испуганно спросил Хамраев.
— Ни-ничего…
— А с ним? — Хамраев соскочил с подоконника и сильно взял Гервасия Васильевича за руку.
— И с ним. Просто немножко упала температура. Я этого так ждал.
Хамраев выпустил руку Гервасия Васильевича и снова взгромоздился на подоконник.
— Да ну вас, Гервасий Васильевич! Поглядеть на вас, так можно было черт знает что подумать. У вас такой вид…
— Какой?
Хамраев не ответил.
Гервасий Васильевич стянул Хамраева с подоконника, обнял его и повел в дальний конец коридора, к выходу.
— Не сердитесь, Сарвар, дружочек вы мой.
— Я наконец понял, кто вы, — сказал Хамраев.
— Только сейчас?
— Нет, еще вчера. Вы эгоист! Это о вас писал Жюль Ренар: «Истинный эгоист согласен даже, чтобы другие были счастливы, если только он принесет им счастье…»
Гервасий Васильевич остановился и удивленно посмотрел на Хамраева.
— Я знал, что существует целая категория людей, которая занимается тем, что выписывает в аккуратные тетрадочки мудрые мысли великих и афоризмы сомнительного качества… Вам-то это зачем? Вы и так бронированы эрудицией. Вы вообще прекрасный тип современного советского администратора. Вы умны, интеллигентны, решительны… У вас самого полно мудрых мыслей. На кой ляд вам Жюль Ренар? Попробуйте обидеть меня своими словами…
— Не пытайтесь меня разозлить, — спокойно сказал Хамраев. — Вам привет от мамы. И вот вам ваш «Казбек».
Гервасий Васильевич спрятал коробку папирос в карман халата и спросил:
— Вы не можете мне объяснить, почему вы приносите мне папиросы только вечером? Я за ночь их выкуриваю, а днем мучаюсь от беспапиросья…
— Потому что я все еще заведую городским отделом здравоохранения и с девяти утра сижу на работе. Ясно?
— Ясно, ясно… — кротко согласился Гервасий Васильевич.
— У него локализуется гнойный очаг?
— Кажется, да.
— А потом?
— Потом будем оперировать.
— Ампутация?
— Не знаю… Посмотрим.
— До завтра, Гервасий Васильевич.
— Маму поцелуйте, Сарварчик. Передайте, что я ей. кланяюсь…
Следующий день у Гервасия Васильевича был операционным.
Волков лежал в палате один и дремал. Ночью они с Гервасием Васильевичем долго не спали. Болтали о том о сем.
Гервасий Васильевич рассказывал Волкову о своем отце — удивительно талантливом гинекологе, у которого в Петербурге была прекрасная практика и своя собственная клиника. За успехи в медицине отцу Гервасия Васильевича было пожаловано звание потомственного дворянина. Это звание открыло ему двери знаменитого Владимирского клуба, где спустя три года он проиграл свой дом на Разъезжей, клинику, потерял практику, а вскоре и вовсе «сошел с круга»…
Рассказ этот за давностью лет утратил горечь, и Гервасий Васильевич говорил об отце без осуждения, вспоминал о нем с уважением и печалью.
Часам к трем ночи Гервасий Васильевич сам ввел Волкову пантопон и пожелал спокойного сна.
Весь день был в каком-то странном дремотном забытьи. Он пробуждался каждый час, когда в палату входила дежурная сестра со шприцем. Да и то ненадолго. Минуты на две, на три. А потом сознание снова уплывало от него, и он уже не слышал ни звуков в коридоре, ни шагов старухи нянечки, позвякивающей ведром с десятком чистых «уток».
Только один раз, когда старшая сестра хирургического отделения принесла ему не то завтрак, не то обед (Волков этого так и не понял) и стала уговаривать его поесть, он очнулся минут на двадцать.
Есть он не стал, но был благодарен старшей сестре за то, что она его разбудила. Именно в этот момент ему снилось что-то тревожное, мерзкое, а проснуться и открыть глаза не было никаких сил. Старшая сестра была красивая, яркая женщина лет сорока, с огромным бюстом и могучими ногами. Ее движения сопровождались тихим потрескиванием и шуршанием туго накрахмаленного халата. После каждой фразы она с достоинством закрывала глаза и открывала их только для того, чтобы произнести следующую.
— Надо есть, Дмитрий Сергеевич, — веско говорила старшая сестра. — Это необходимо для активной сопротивляемости и общей жизнедеятельности организма. А то мне придется пожаловаться на вас Гервасию Васильевичу.
Волков смотрел на старшую сестру и думал, что где-то за стенами больницы в каком-нибудь новом пятиэтажном доме есть небольшая однокомнатная квартирка с потемневшей от старости гитарой, с многочисленными фотографиями застывших людей, с высокой кроватью с шелковым ярким покрывалом и огромным зеркальным шкафом. И живет в этой квартире старшая сестра — одинокая чистюля, наверное, бывший санинструктор роты. Дома, снимая шуршащий халат, она начинает говорить нормальным бабским языком, без всякой там «активной сопротивляемости» и «общей жизнедеятельности». Стряпает, стирает, пишет письма дальним родственникам, а поздно вечером принимает у себя многодетную соседку по лестничной площадке. Они выпивают бутылку портвейна, старшая сестра снимает со стены гитару и поет всхлипывающей соседке «про улыбку твою и глаза»… А соседка ругает детей, проклинает мужа и говорит о том, насколько старшей сестре жить легче. И старшая сестра привычно соглашается с ней, а оставшись одна, долго разглядывает в зеркале свое стареющее красивое лицо и плачет от одиночества и жалости к себе…
— Вы никогда не были санинструктором роты? — неожиданно спросил Волков.
— Нет, — ответила старшая сестра и покраснела. — Я была санинструктором батальона…
Часам к пяти пришел Гервасий Васильевич. Он осторожно присел на кровать Волкова, помолчал немного, потер пальцами глаза под очками и спросил:
— Ну что, брат Дима?.. Скучаешь?
— Я почти весь день дремал, — ответил Волков.
— Очень хорошо, — сказал Гервасий Васильевич. — Просто прекрасно. Давай я тебя посмотрю немного…
— Посмотрите.
— Только сразу договоримся: никаких героических актов. Там, где больно, говори «больно». Мне это очень важно. Понял?
— М-гу.
И пальцы Гервасия Васильевича осторожно стали скользить по левому плечу Волкова. Где-то задерживались, мягко ощупывали какое-то место и продолжали скользить дальше, к локтю. Потом снова возвращались назад и еще медленнее проходили путь, уже однажды пройденный.
— Больно?
— Да.
— Очень?
— Очень.
— А здесь?
— Нет.
— Совсем не больно?
— Совсем.
— М-да…
— Что, плохо? — спросил Волков.
— Да нет… Ничего особенного. — Гервасий Васильевич вынул пачку «Казбека» и стал разминать папиросу, глядя в упор на Волкова.
— А мне можно курить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
Пять дней подряд Гервасий Васильевич делал Волкову переливание крови.
На седьмые сутки температура у Волкова стала падать. Ртутная ниточка укоротилась до тридцати восьми с половиной градусов, и Волков впервые улыбнулся Гервасию Васильевичу.
Гервасий Васильевич закашлялся, высморкался в марлевую салфетку и вышел из палаты.
Как и каждый вечер, в коридоре на подоконнике сидел Хамраев. Гервасий Васильевич остановился в нерешительности, судорожно вздохнул и направился к нему.
— Что с вами? — испуганно спросил Хамраев.
— Ни-ничего…
— А с ним? — Хамраев соскочил с подоконника и сильно взял Гервасия Васильевича за руку.
— И с ним. Просто немножко упала температура. Я этого так ждал.
Хамраев выпустил руку Гервасия Васильевича и снова взгромоздился на подоконник.
— Да ну вас, Гервасий Васильевич! Поглядеть на вас, так можно было черт знает что подумать. У вас такой вид…
— Какой?
Хамраев не ответил.
Гервасий Васильевич стянул Хамраева с подоконника, обнял его и повел в дальний конец коридора, к выходу.
— Не сердитесь, Сарвар, дружочек вы мой.
— Я наконец понял, кто вы, — сказал Хамраев.
— Только сейчас?
— Нет, еще вчера. Вы эгоист! Это о вас писал Жюль Ренар: «Истинный эгоист согласен даже, чтобы другие были счастливы, если только он принесет им счастье…»
Гервасий Васильевич остановился и удивленно посмотрел на Хамраева.
— Я знал, что существует целая категория людей, которая занимается тем, что выписывает в аккуратные тетрадочки мудрые мысли великих и афоризмы сомнительного качества… Вам-то это зачем? Вы и так бронированы эрудицией. Вы вообще прекрасный тип современного советского администратора. Вы умны, интеллигентны, решительны… У вас самого полно мудрых мыслей. На кой ляд вам Жюль Ренар? Попробуйте обидеть меня своими словами…
— Не пытайтесь меня разозлить, — спокойно сказал Хамраев. — Вам привет от мамы. И вот вам ваш «Казбек».
Гервасий Васильевич спрятал коробку папирос в карман халата и спросил:
— Вы не можете мне объяснить, почему вы приносите мне папиросы только вечером? Я за ночь их выкуриваю, а днем мучаюсь от беспапиросья…
— Потому что я все еще заведую городским отделом здравоохранения и с девяти утра сижу на работе. Ясно?
— Ясно, ясно… — кротко согласился Гервасий Васильевич.
— У него локализуется гнойный очаг?
— Кажется, да.
— А потом?
— Потом будем оперировать.
— Ампутация?
— Не знаю… Посмотрим.
— До завтра, Гервасий Васильевич.
— Маму поцелуйте, Сарварчик. Передайте, что я ей. кланяюсь…
Следующий день у Гервасия Васильевича был операционным.
Волков лежал в палате один и дремал. Ночью они с Гервасием Васильевичем долго не спали. Болтали о том о сем.
Гервасий Васильевич рассказывал Волкову о своем отце — удивительно талантливом гинекологе, у которого в Петербурге была прекрасная практика и своя собственная клиника. За успехи в медицине отцу Гервасия Васильевича было пожаловано звание потомственного дворянина. Это звание открыло ему двери знаменитого Владимирского клуба, где спустя три года он проиграл свой дом на Разъезжей, клинику, потерял практику, а вскоре и вовсе «сошел с круга»…
Рассказ этот за давностью лет утратил горечь, и Гервасий Васильевич говорил об отце без осуждения, вспоминал о нем с уважением и печалью.
Часам к трем ночи Гервасий Васильевич сам ввел Волкову пантопон и пожелал спокойного сна.
Весь день был в каком-то странном дремотном забытьи. Он пробуждался каждый час, когда в палату входила дежурная сестра со шприцем. Да и то ненадолго. Минуты на две, на три. А потом сознание снова уплывало от него, и он уже не слышал ни звуков в коридоре, ни шагов старухи нянечки, позвякивающей ведром с десятком чистых «уток».
Только один раз, когда старшая сестра хирургического отделения принесла ему не то завтрак, не то обед (Волков этого так и не понял) и стала уговаривать его поесть, он очнулся минут на двадцать.
Есть он не стал, но был благодарен старшей сестре за то, что она его разбудила. Именно в этот момент ему снилось что-то тревожное, мерзкое, а проснуться и открыть глаза не было никаких сил. Старшая сестра была красивая, яркая женщина лет сорока, с огромным бюстом и могучими ногами. Ее движения сопровождались тихим потрескиванием и шуршанием туго накрахмаленного халата. После каждой фразы она с достоинством закрывала глаза и открывала их только для того, чтобы произнести следующую.
— Надо есть, Дмитрий Сергеевич, — веско говорила старшая сестра. — Это необходимо для активной сопротивляемости и общей жизнедеятельности организма. А то мне придется пожаловаться на вас Гервасию Васильевичу.
Волков смотрел на старшую сестру и думал, что где-то за стенами больницы в каком-нибудь новом пятиэтажном доме есть небольшая однокомнатная квартирка с потемневшей от старости гитарой, с многочисленными фотографиями застывших людей, с высокой кроватью с шелковым ярким покрывалом и огромным зеркальным шкафом. И живет в этой квартире старшая сестра — одинокая чистюля, наверное, бывший санинструктор роты. Дома, снимая шуршащий халат, она начинает говорить нормальным бабским языком, без всякой там «активной сопротивляемости» и «общей жизнедеятельности». Стряпает, стирает, пишет письма дальним родственникам, а поздно вечером принимает у себя многодетную соседку по лестничной площадке. Они выпивают бутылку портвейна, старшая сестра снимает со стены гитару и поет всхлипывающей соседке «про улыбку твою и глаза»… А соседка ругает детей, проклинает мужа и говорит о том, насколько старшей сестре жить легче. И старшая сестра привычно соглашается с ней, а оставшись одна, долго разглядывает в зеркале свое стареющее красивое лицо и плачет от одиночества и жалости к себе…
— Вы никогда не были санинструктором роты? — неожиданно спросил Волков.
— Нет, — ответила старшая сестра и покраснела. — Я была санинструктором батальона…
Часам к пяти пришел Гервасий Васильевич. Он осторожно присел на кровать Волкова, помолчал немного, потер пальцами глаза под очками и спросил:
— Ну что, брат Дима?.. Скучаешь?
— Я почти весь день дремал, — ответил Волков.
— Очень хорошо, — сказал Гервасий Васильевич. — Просто прекрасно. Давай я тебя посмотрю немного…
— Посмотрите.
— Только сразу договоримся: никаких героических актов. Там, где больно, говори «больно». Мне это очень важно. Понял?
— М-гу.
И пальцы Гервасия Васильевича осторожно стали скользить по левому плечу Волкова. Где-то задерживались, мягко ощупывали какое-то место и продолжали скользить дальше, к локтю. Потом снова возвращались назад и еще медленнее проходили путь, уже однажды пройденный.
— Больно?
— Да.
— Очень?
— Очень.
— А здесь?
— Нет.
— Совсем не больно?
— Совсем.
— М-да…
— Что, плохо? — спросил Волков.
— Да нет… Ничего особенного. — Гервасий Васильевич вынул пачку «Казбека» и стал разминать папиросу, глядя в упор на Волкова.
— А мне можно курить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74