Так ли уж трудно ей было бы мириться с ней? У Дорис был сколиоз, с годами появились боли, ей пришлось пойти на операцию – вставили стержень, который не очень-то прижился, и так далее и так далее. В результате у Дорис, которая для меня была красивой как картинка с того момента, когда мы познакомились и до самого дня ее кончины, позвоночник деформировался, и это было. Да и носик у нее не был прям, как у Ланы Тернер. И это тоже было заметно. Повзрослев, она сохранила тот же акцент, с которым говорили в Бронксе, когда она была ребенком, и Эва в ее присутствии просто места себе не находила. Видеть ее не могла. Вид моей жены несказанно раздражал ее и расстраивал.
За те три года, что они были женаты, нас пригласили к обеду лишь один раз – один, представляешь? Эва на нее взглянуть не могла. Ей все было отвратительно – что Дорис носит, что говорит, как выглядит. Ко мне Эва относилась с опаской; со мной у нее вообще счеты были другие. Я был учителем из Джерси – то есть никем по ее меркам, но она видела во мне потенциального врага и поэтому была со мной неизменно вежлива. Даже очаровательна. Примерно так же, как с тобой, я думаю. Ее мужество не могло не восхищать меня: хрупкая, нервная женщина и, в общем-то, без царя в голове, а так высоко взобралась, такой стала знаменитостью – это требует большого упорства. Все время биться, двигаться, всплывать, после всех ее карьерных срывов создать свой дом, устроить светский салон, развлекать всю эту шатию… Конечно, Айре она не подходила. А он – ей. Совместный бизнес у них не заладился. А все равно охомутать его, еще одного, еще раз выйти замуж, опять начать новую жизнь с нуля – это, как ни крути, дорогого стоит.
Если забыть, что она была женой моего брата, забыть то, как она относилась к моей жене, попытаться взглянуть на нее совершенно непредвзято, – что ж, яркая, пикантная штучка. Она, наверное, останется все той же яркой, пикантной штучкой, какой в семнадцать лет приехала в Калифорнию и начала сниматься в немом кино. В ней чувствовалась личность. И в фильмах это было заметно. За внешним лоском она скрывала большую силу духа – я бы сказал, еврейскую силу духа. Когда она могла расслабиться (что позволяла себе, правда, не часто), было в ней и великодушие. Расслабится, и тут же видишь: есть в ней что-то правильное, какая-то совестливость, что ли. Вникать старалась. Дернется, почувствует, что стреножена, – и все насмарку. С ней невозможно было установить отношений, независимых от социальных ролей; никакого самостоятельного, личностного интереса она ни к кому не испытывала. Да и на ее слово нельзя было полагаться, во всяком случае, в долгой перспективе – тем более что с другого боку у нее всегда Сильфида.
М-да, после того как мы ушли тогда, она и говорит Айре, имея в виду Дорис: «Ненавижу этих идеальных жен, о которых мужья вытирают ноги. Не женщина, а коврик какой-то». Но в Дорис Эва не коврик увидела. Увидела еврейскую женщину, с которой в чем-то ей было не сравниться.
Я знал это; Айра мог меня даже и не посвящать. Он и не посвящал – стыдно было. Мой младший братик мог рассказать мне что угодно, любому мог рассказать что угодно – такое за ним водилось с того дня, как он научился говорить, – но этого он мне не мог рассказать до тех пор, пока все не рухнуло. А я и без него знал: женщина запуталась, споткнулась о свою собственную несбывшуюся сущность. Ее антисемитизм был просто частью роли, которую она все время играла, он, как прием, был частью техники исполнения. Я думаю, вначале он подвернулся ей почти нечаянно. Он был не столько злонамерен, сколько машинален. И очень хорошо в таком качестве вязался со всем остальным, что она делала. Так что все, с этим связанное, шло мимо ее сознания.
Ага, ты, стало быть, американка, которая не хочет быть дочкой своих родителей? Ну, пожалуйста. Не хочешь, чтобы тебя как-то связывали с еврейством? Ладно, хорошо. Хочешь, чтобы никто не знал, что по рождению ты еврейка, желаешь скрыть свое происхождение? Хочешь, чтобы вообще этой проблемы не было, хочешь притвориться кем-то другим? Отлично. Ты попала в ту самую страну, в какую надо. Но ты не должна включать в контракт ненависть к евреям. Бейся, пробивай себе дорогу вверх, но при этом не надо бить других по лицу. Дешевое удовольствие ненавидеть евреев вовсе не обязательно. В роли шиксы ты убедительна и без этого. Вот что умный режиссер сказал бы ей о ее лицедействе. Он сказал бы, что, вовлекая в дело антисемитизм, она переигрывает. Что антисемитизм не меньшее уродство, нежели то, которое она пытается изгладить. Он бы сказал ей: «Ну, ты ж ведь и так уже кинозвезда – тебе не нужен антисемитизм для доказательства превосходства». Он бы сказал ей: «Ввязавшись в это, ты, что называется, позлащаешь лилию и в результате становишься неубедительной. Это через край; ты, милая, излишне хлопочешь. Твоя игра слишком логична, слишком замкнута, в ней нет воздуха. Ты умствуешь, ищешь логику там, где в реальной жизни ее подчас и нет вовсе. Брось, тебе это не нужно, без этого у тебя выйдет гораздо лучше!»
Потом ведь – есть еще такая штука, как художественная аристократия (если уж ей так хотелось попасть в аристократы), и к этой аристократии она принадлежала по праву. Причем попасть туда может не только антисемит, но даже чистокровный еврей.
Промахом Эвы был Пеннингтон – то есть не сам он, а то, что она взяла его за образец. Она завоевала Калифорнию, сменила имя, все укладывались к ее ногам штабелями, она снималась в кино и, понукаемая руководством студии, бросила Мюллера и вышла замуж за звезду немого кино – за этого богатого, вечно с клюшкой для поло, настоящего аристократа, и с него она принялась лепить в своем сознании образ гоя, иноверца, нееврея. Он же был и ее режиссером. И вот тут она сбрендила. Взять себе за образец гоя очередного маргинала и принимать за истину в последней инстанции его наставления – значит с гарантией угодить не в ту степь. Потому что Пеннингтон не просто аристократ. Он еще и гомосексуалист к тому же. Ну, антисемит – это тоже. И она с него все слизала. Все, что ей было надо, – это отойти от того, с чего начинала, и в этом нет преступления. Освободиться от своего прошлого и устремиться всем существом в Америку – это выбор. А хочешь породниться с антисемитом, приблизить его к себе – пожалуйста, это тоже не преступление. Это тоже твой выбор. А вот если ты не способен рядом с антисемитом выстоять, если ты беззащитен против такого рода нападок и поэтому принимаешь его взгляды за свои – вот это преступление. В Америке, как я это понимаю, ты можешь позволить себе быть свободным в чем угодно, только не в этом.
В мое время, как и в твое, лучшим тренировочным лагерем, после которого все нипочем – если такие бывают, – для евреев, которые желали бы от своего еврейства освободиться, обычно становились университеты Лиги плюща. Помнишь Роберта Коэна из «Фиесты»? Закончил Принстон, где все студенческие годы занимался боксом, о еврейской части своего «я» и думать забыл, а все равно остается странным, непонятным чудаком – по крайней мере для Эрнеста Хемингуэя. Что ж, Эва тоже прошла свои университеты – правда, не в Принстоне, а в Голливуде, под руководством Пеннингтона. На Пеннингтона она сделала ставку, понадеявшись на его кажущуюся нормальность. То есть Пеннингтон был настолько преувеличенно гойским аристократом, что она, невинная евреечка, совершенно ошалев, увидела в нем как раз не преувеличенность, а самую что ни на есть естественную норму.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
За те три года, что они были женаты, нас пригласили к обеду лишь один раз – один, представляешь? Эва на нее взглянуть не могла. Ей все было отвратительно – что Дорис носит, что говорит, как выглядит. Ко мне Эва относилась с опаской; со мной у нее вообще счеты были другие. Я был учителем из Джерси – то есть никем по ее меркам, но она видела во мне потенциального врага и поэтому была со мной неизменно вежлива. Даже очаровательна. Примерно так же, как с тобой, я думаю. Ее мужество не могло не восхищать меня: хрупкая, нервная женщина и, в общем-то, без царя в голове, а так высоко взобралась, такой стала знаменитостью – это требует большого упорства. Все время биться, двигаться, всплывать, после всех ее карьерных срывов создать свой дом, устроить светский салон, развлекать всю эту шатию… Конечно, Айре она не подходила. А он – ей. Совместный бизнес у них не заладился. А все равно охомутать его, еще одного, еще раз выйти замуж, опять начать новую жизнь с нуля – это, как ни крути, дорогого стоит.
Если забыть, что она была женой моего брата, забыть то, как она относилась к моей жене, попытаться взглянуть на нее совершенно непредвзято, – что ж, яркая, пикантная штучка. Она, наверное, останется все той же яркой, пикантной штучкой, какой в семнадцать лет приехала в Калифорнию и начала сниматься в немом кино. В ней чувствовалась личность. И в фильмах это было заметно. За внешним лоском она скрывала большую силу духа – я бы сказал, еврейскую силу духа. Когда она могла расслабиться (что позволяла себе, правда, не часто), было в ней и великодушие. Расслабится, и тут же видишь: есть в ней что-то правильное, какая-то совестливость, что ли. Вникать старалась. Дернется, почувствует, что стреножена, – и все насмарку. С ней невозможно было установить отношений, независимых от социальных ролей; никакого самостоятельного, личностного интереса она ни к кому не испытывала. Да и на ее слово нельзя было полагаться, во всяком случае, в долгой перспективе – тем более что с другого боку у нее всегда Сильфида.
М-да, после того как мы ушли тогда, она и говорит Айре, имея в виду Дорис: «Ненавижу этих идеальных жен, о которых мужья вытирают ноги. Не женщина, а коврик какой-то». Но в Дорис Эва не коврик увидела. Увидела еврейскую женщину, с которой в чем-то ей было не сравниться.
Я знал это; Айра мог меня даже и не посвящать. Он и не посвящал – стыдно было. Мой младший братик мог рассказать мне что угодно, любому мог рассказать что угодно – такое за ним водилось с того дня, как он научился говорить, – но этого он мне не мог рассказать до тех пор, пока все не рухнуло. А я и без него знал: женщина запуталась, споткнулась о свою собственную несбывшуюся сущность. Ее антисемитизм был просто частью роли, которую она все время играла, он, как прием, был частью техники исполнения. Я думаю, вначале он подвернулся ей почти нечаянно. Он был не столько злонамерен, сколько машинален. И очень хорошо в таком качестве вязался со всем остальным, что она делала. Так что все, с этим связанное, шло мимо ее сознания.
Ага, ты, стало быть, американка, которая не хочет быть дочкой своих родителей? Ну, пожалуйста. Не хочешь, чтобы тебя как-то связывали с еврейством? Ладно, хорошо. Хочешь, чтобы никто не знал, что по рождению ты еврейка, желаешь скрыть свое происхождение? Хочешь, чтобы вообще этой проблемы не было, хочешь притвориться кем-то другим? Отлично. Ты попала в ту самую страну, в какую надо. Но ты не должна включать в контракт ненависть к евреям. Бейся, пробивай себе дорогу вверх, но при этом не надо бить других по лицу. Дешевое удовольствие ненавидеть евреев вовсе не обязательно. В роли шиксы ты убедительна и без этого. Вот что умный режиссер сказал бы ей о ее лицедействе. Он сказал бы, что, вовлекая в дело антисемитизм, она переигрывает. Что антисемитизм не меньшее уродство, нежели то, которое она пытается изгладить. Он бы сказал ей: «Ну, ты ж ведь и так уже кинозвезда – тебе не нужен антисемитизм для доказательства превосходства». Он бы сказал ей: «Ввязавшись в это, ты, что называется, позлащаешь лилию и в результате становишься неубедительной. Это через край; ты, милая, излишне хлопочешь. Твоя игра слишком логична, слишком замкнута, в ней нет воздуха. Ты умствуешь, ищешь логику там, где в реальной жизни ее подчас и нет вовсе. Брось, тебе это не нужно, без этого у тебя выйдет гораздо лучше!»
Потом ведь – есть еще такая штука, как художественная аристократия (если уж ей так хотелось попасть в аристократы), и к этой аристократии она принадлежала по праву. Причем попасть туда может не только антисемит, но даже чистокровный еврей.
Промахом Эвы был Пеннингтон – то есть не сам он, а то, что она взяла его за образец. Она завоевала Калифорнию, сменила имя, все укладывались к ее ногам штабелями, она снималась в кино и, понукаемая руководством студии, бросила Мюллера и вышла замуж за звезду немого кино – за этого богатого, вечно с клюшкой для поло, настоящего аристократа, и с него она принялась лепить в своем сознании образ гоя, иноверца, нееврея. Он же был и ее режиссером. И вот тут она сбрендила. Взять себе за образец гоя очередного маргинала и принимать за истину в последней инстанции его наставления – значит с гарантией угодить не в ту степь. Потому что Пеннингтон не просто аристократ. Он еще и гомосексуалист к тому же. Ну, антисемит – это тоже. И она с него все слизала. Все, что ей было надо, – это отойти от того, с чего начинала, и в этом нет преступления. Освободиться от своего прошлого и устремиться всем существом в Америку – это выбор. А хочешь породниться с антисемитом, приблизить его к себе – пожалуйста, это тоже не преступление. Это тоже твой выбор. А вот если ты не способен рядом с антисемитом выстоять, если ты беззащитен против такого рода нападок и поэтому принимаешь его взгляды за свои – вот это преступление. В Америке, как я это понимаю, ты можешь позволить себе быть свободным в чем угодно, только не в этом.
В мое время, как и в твое, лучшим тренировочным лагерем, после которого все нипочем – если такие бывают, – для евреев, которые желали бы от своего еврейства освободиться, обычно становились университеты Лиги плюща. Помнишь Роберта Коэна из «Фиесты»? Закончил Принстон, где все студенческие годы занимался боксом, о еврейской части своего «я» и думать забыл, а все равно остается странным, непонятным чудаком – по крайней мере для Эрнеста Хемингуэя. Что ж, Эва тоже прошла свои университеты – правда, не в Принстоне, а в Голливуде, под руководством Пеннингтона. На Пеннингтона она сделала ставку, понадеявшись на его кажущуюся нормальность. То есть Пеннингтон был настолько преувеличенно гойским аристократом, что она, невинная евреечка, совершенно ошалев, увидела в нем как раз не преувеличенность, а самую что ни на есть естественную норму.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103