Но не в тот день, когда гостями были Сильфида с Эвой. Потому что им пришлось представить публике некую собственную, переиначенную версию «Короля Лира», в которой Сильфида была одновременно Гонерильей и Реганой.
Помню, Дорис заметила: «Она ведь прочла и поняла все эти книги. Она прочла и поняла все роли, что она играла. Неркто ей так трудно встряхнуться, раскрыть глаза? Каким образом столь умудренный вроде бы человек может быть так безнадежно глуп? Тебе далеко за сорок, ты занимаешь видное положение, и вдруг такая бездумность!»
Что до меня, то мне было интереснее всего то, что она после публикации и участия в рекламе книги «Мой муж – коммунист!» отказывалась даже на секунду, даже мельком признать злой умысел. Возможно, к тому времени она благополучно забыла и книгу, и все то, чем она оказалась чревата. Может быть, в ее памяти хранилась еще предгрантовская, не содержавшая чудовищ версия, та Эвина история, что была до сурового ван-тасселирования. Но все равно: как она отыграла полный поворот кругом, когда ей пришлось вновь обратиться к тем временам и событиям, – это было нечто!
Все, о чем Эва могла говорить на передаче, – это как она Айру любила, как счастлива она была с Айрой и как их брак разрушила его предательская приверженность коммунизму. Она даже немножко всплакнула по тому счастью, которое сломал коварный коммунизм. Помню, как Дорис встала и ушла от телевизора, а затем вернулась, закипая. Потом говорит мне: «Сидеть тут и смотреть, как она там в студии слезы льет, – это же непристойность какая-то, хуже недержания. Неужто не может хоть на минутку перестать рыдать? Господи боже ты мой, она же актриса! Попыталась бы хоть сыграть свой возраст!»
В общем, камера следила за тем, как безвинная жена коммуниста плачет; и вся приникшая к телевизорам страна следила за тем, как безвинная жена коммуниста плачет; и тут безвинная жена коммуниста вытерла слезы и, каждые две секунды нервно поглядывая на дочь в поисках подтверждения – нет, соизволения, – дала понять, что у них с Сильфидой все теперь опять замечательно, чудесно, мир восстановлен, что было, то быльем поросло, и нынче полный покой и порядочек. Теперь, когда коммунист выдернут и удален, нет семьи счастливее, нет между мамами и дочками ладу крепче, чем у них, – во всяком случае, по эту сторону экрана от «Семьи швейцарских робинзонов». И каждый раз, когда Эва пыталась Сильфиде улыбнуться, улыбка выходила натужной, плохо приклеенной, в глазах у матери появлялось жалкое, искательное выражение, всем своим видом она словно просила Сильфиду сказать: «Да, мамочка, я люблю тебя, все верно», чуть ли не вслух умоляла: «Скажи это, деточка, хотя бы только ради телепередачи», тогда как Сильфида путала все ее карты: то злобно щурилась, то снисходительно хмыкала, а то и раздраженно перечила каждому Эвиному слову. В какой-то момент даже Лорейн не смогла это вынести. Вскинулась вдруг да как крикнет прямо в экран: «Вы, сладкая парочка, ну покажите же хоть чуточку любви!»
Сильфида не проявляла никаких добрых чувств к жалкой женщине, которая всячески за нее цеплялась. Ни на йоту великодушия, не говоря уже о понимании. Ни одного движения навстречу. Что я, ребенок, что ли, – любовь-морковь! Вот тоже развели: счастье, гармония, дружба – чушь все это. Договориться о примирении – это еще можно. К концу передачи у меня появилось подозрение, что эта дочь свою мать не любила никогда. Потому что, когда ты любишь, пусть даже самую малость, ты бываешь способен иногда представить ее себе не только как свою мать. Ты думаешь о ее радостях, ее печалях. Думаешь о ее здоровье. Ее одиночестве. Ее задвшах, наконец. Но в данном случае девушке на все это явно не хватало воображения. Что такое женская доля, она не знает и знать не хочет. Вся в своем J’accuse. Ни о чем слышать не желает, лишь бы выставить мать на всенародный суд, да так, чтобы та выглядела при этом как можно хуже. Чтобы ее всем миром в порошок стереть.
Никогда не забуду картину: Эва постоянно оглядывается на Сильфиду, словно вся ее самооценка зависит от того, что скажет дочь, а та как раз самый безжалостный судья всех материнских промахов, всех ошибок. Это надо было видеть, сколько надменности было в каждом повороте головы Сильфиды, сколько пренебрежения в каждой гримасе, как презрительно она кривила губы, когда мамочка, с ее точки зрения, несла чушь. Наконец она получила трибуну, и теперь есть где разгуляться ее злости. Уж тут-то, на телевидении, она свою знаменитую мамочку по стенке размажет! В ее власти просто взять да и сказать с этакой еще ухмылкой: «Да, как тобой восхищались – а ведь всего лишь глупая женщина!» Не очень великодушное замечание. Обычно к восемнадцати годам дети научаются от такого рода высказываний удерживаться. Тем более что это вещи обоюдоострые. Когда нечто подобное сохраняется у особы столь взрослой, в этом чувствуется сексуальная подоплека. Вся комбинация оставляет чувство неловкости: наигранность беззащитности матери не менее примечательна, нежели безжалостная дубина дочерней злости. Но самое пугающее было то, какой безжизненной маской стало лицо Эвы. И несчастнейшей притом. В тот день я понял, что от Эвы Фрейм ничего не осталось. Полная аннигиляция.
В конце концов ведущий программы упомянул о близящемся концерте Сильфиды в зале Городского собрания, и Сильфида заиграла на арфе. Вот оно! – вот почему Эва пошла на такое самоуничижение на телевидении: ради Сильфидочкиной карьеры. Можно ли, подумал я, придумать лучшую метафору всех их взаимоотношений: Эва публично льет слезы о всем том, чего она ради дочери лишилась, а та с полным к ней пренебрежением играет себе на арфе, делая рекламу своему концерту!
Еще через пару лет дочь бросила ее. Мать угасает, тонет, больше чем когда-либо в ней нуждается, а Сильфида, видите ли, вдруг почуяла вкус независимости. В тридцать лет Сильфида решила, что для ее эмоционального самораскрытия нехорошо жить в доме со стареющей матерью, которая каждый вечер укладывает ее спать и подтыкает одеяльце. В то время как в большинстве своем дети уходят из семьи в восемнадцать, двадцать лет, живут независимо лет пятнадцать или двадцать, а потом воссоединяются с престарелыми родителями, протягивают им руку помощи, Сильфида предпочла поступить по-своему. В полном соответствии с канонами современной психологии Сильфида отправилась во Францию, чтобы жить на иждивении отца.
Пеннингтон тогда уже болел. И через пару лет умер. Цирроз печени. Сильфида унаследовала виллу, автомобили, кошек и все состояние семьи Пеннингтонов. И все прибрала к рукам, включая пеннингтоновского шофера, красавчика-итальянца, за которого вышла замуж. Да, Сильфида вышла замуж. Даже родила сына. Вот тебе логика реальности. Сильфида Пеннингтон стала матерью. Наша желтая пресса прямо криком кричала – там началась нескончаемая судебная тяжба, которую затеял один известный французский театральный художник (я забыл, как его звали, но знаменит он главным образом тем, что когда-то долго был в любовниках у Пеннингтона). Он заявлял, что шофер – жулик, охотник за приданым, он, дескать, никто и звать никак, только и заслуг, что тоже побывал пару раз с Пеннингтоном в постели, это он, мол, все подстроил, да и завещание подменил.
К тому времени когда Сильфида переехала из Нью-Йорка во Францию, Эва Фрейм была уже законченной алкоголичкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
Помню, Дорис заметила: «Она ведь прочла и поняла все эти книги. Она прочла и поняла все роли, что она играла. Неркто ей так трудно встряхнуться, раскрыть глаза? Каким образом столь умудренный вроде бы человек может быть так безнадежно глуп? Тебе далеко за сорок, ты занимаешь видное положение, и вдруг такая бездумность!»
Что до меня, то мне было интереснее всего то, что она после публикации и участия в рекламе книги «Мой муж – коммунист!» отказывалась даже на секунду, даже мельком признать злой умысел. Возможно, к тому времени она благополучно забыла и книгу, и все то, чем она оказалась чревата. Может быть, в ее памяти хранилась еще предгрантовская, не содержавшая чудовищ версия, та Эвина история, что была до сурового ван-тасселирования. Но все равно: как она отыграла полный поворот кругом, когда ей пришлось вновь обратиться к тем временам и событиям, – это было нечто!
Все, о чем Эва могла говорить на передаче, – это как она Айру любила, как счастлива она была с Айрой и как их брак разрушила его предательская приверженность коммунизму. Она даже немножко всплакнула по тому счастью, которое сломал коварный коммунизм. Помню, как Дорис встала и ушла от телевизора, а затем вернулась, закипая. Потом говорит мне: «Сидеть тут и смотреть, как она там в студии слезы льет, – это же непристойность какая-то, хуже недержания. Неужто не может хоть на минутку перестать рыдать? Господи боже ты мой, она же актриса! Попыталась бы хоть сыграть свой возраст!»
В общем, камера следила за тем, как безвинная жена коммуниста плачет; и вся приникшая к телевизорам страна следила за тем, как безвинная жена коммуниста плачет; и тут безвинная жена коммуниста вытерла слезы и, каждые две секунды нервно поглядывая на дочь в поисках подтверждения – нет, соизволения, – дала понять, что у них с Сильфидой все теперь опять замечательно, чудесно, мир восстановлен, что было, то быльем поросло, и нынче полный покой и порядочек. Теперь, когда коммунист выдернут и удален, нет семьи счастливее, нет между мамами и дочками ладу крепче, чем у них, – во всяком случае, по эту сторону экрана от «Семьи швейцарских робинзонов». И каждый раз, когда Эва пыталась Сильфиде улыбнуться, улыбка выходила натужной, плохо приклеенной, в глазах у матери появлялось жалкое, искательное выражение, всем своим видом она словно просила Сильфиду сказать: «Да, мамочка, я люблю тебя, все верно», чуть ли не вслух умоляла: «Скажи это, деточка, хотя бы только ради телепередачи», тогда как Сильфида путала все ее карты: то злобно щурилась, то снисходительно хмыкала, а то и раздраженно перечила каждому Эвиному слову. В какой-то момент даже Лорейн не смогла это вынести. Вскинулась вдруг да как крикнет прямо в экран: «Вы, сладкая парочка, ну покажите же хоть чуточку любви!»
Сильфида не проявляла никаких добрых чувств к жалкой женщине, которая всячески за нее цеплялась. Ни на йоту великодушия, не говоря уже о понимании. Ни одного движения навстречу. Что я, ребенок, что ли, – любовь-морковь! Вот тоже развели: счастье, гармония, дружба – чушь все это. Договориться о примирении – это еще можно. К концу передачи у меня появилось подозрение, что эта дочь свою мать не любила никогда. Потому что, когда ты любишь, пусть даже самую малость, ты бываешь способен иногда представить ее себе не только как свою мать. Ты думаешь о ее радостях, ее печалях. Думаешь о ее здоровье. Ее одиночестве. Ее задвшах, наконец. Но в данном случае девушке на все это явно не хватало воображения. Что такое женская доля, она не знает и знать не хочет. Вся в своем J’accuse. Ни о чем слышать не желает, лишь бы выставить мать на всенародный суд, да так, чтобы та выглядела при этом как можно хуже. Чтобы ее всем миром в порошок стереть.
Никогда не забуду картину: Эва постоянно оглядывается на Сильфиду, словно вся ее самооценка зависит от того, что скажет дочь, а та как раз самый безжалостный судья всех материнских промахов, всех ошибок. Это надо было видеть, сколько надменности было в каждом повороте головы Сильфиды, сколько пренебрежения в каждой гримасе, как презрительно она кривила губы, когда мамочка, с ее точки зрения, несла чушь. Наконец она получила трибуну, и теперь есть где разгуляться ее злости. Уж тут-то, на телевидении, она свою знаменитую мамочку по стенке размажет! В ее власти просто взять да и сказать с этакой еще ухмылкой: «Да, как тобой восхищались – а ведь всего лишь глупая женщина!» Не очень великодушное замечание. Обычно к восемнадцати годам дети научаются от такого рода высказываний удерживаться. Тем более что это вещи обоюдоострые. Когда нечто подобное сохраняется у особы столь взрослой, в этом чувствуется сексуальная подоплека. Вся комбинация оставляет чувство неловкости: наигранность беззащитности матери не менее примечательна, нежели безжалостная дубина дочерней злости. Но самое пугающее было то, какой безжизненной маской стало лицо Эвы. И несчастнейшей притом. В тот день я понял, что от Эвы Фрейм ничего не осталось. Полная аннигиляция.
В конце концов ведущий программы упомянул о близящемся концерте Сильфиды в зале Городского собрания, и Сильфида заиграла на арфе. Вот оно! – вот почему Эва пошла на такое самоуничижение на телевидении: ради Сильфидочкиной карьеры. Можно ли, подумал я, придумать лучшую метафору всех их взаимоотношений: Эва публично льет слезы о всем том, чего она ради дочери лишилась, а та с полным к ней пренебрежением играет себе на арфе, делая рекламу своему концерту!
Еще через пару лет дочь бросила ее. Мать угасает, тонет, больше чем когда-либо в ней нуждается, а Сильфида, видите ли, вдруг почуяла вкус независимости. В тридцать лет Сильфида решила, что для ее эмоционального самораскрытия нехорошо жить в доме со стареющей матерью, которая каждый вечер укладывает ее спать и подтыкает одеяльце. В то время как в большинстве своем дети уходят из семьи в восемнадцать, двадцать лет, живут независимо лет пятнадцать или двадцать, а потом воссоединяются с престарелыми родителями, протягивают им руку помощи, Сильфида предпочла поступить по-своему. В полном соответствии с канонами современной психологии Сильфида отправилась во Францию, чтобы жить на иждивении отца.
Пеннингтон тогда уже болел. И через пару лет умер. Цирроз печени. Сильфида унаследовала виллу, автомобили, кошек и все состояние семьи Пеннингтонов. И все прибрала к рукам, включая пеннингтоновского шофера, красавчика-итальянца, за которого вышла замуж. Да, Сильфида вышла замуж. Даже родила сына. Вот тебе логика реальности. Сильфида Пеннингтон стала матерью. Наша желтая пресса прямо криком кричала – там началась нескончаемая судебная тяжба, которую затеял один известный французский театральный художник (я забыл, как его звали, но знаменит он главным образом тем, что когда-то долго был в любовниках у Пеннингтона). Он заявлял, что шофер – жулик, охотник за приданым, он, дескать, никто и звать никак, только и заслуг, что тоже побывал пару раз с Пеннингтоном в постели, это он, мол, все подстроил, да и завещание подменил.
К тому времени когда Сильфида переехала из Нью-Йорка во Францию, Эва Фрейм была уже законченной алкоголичкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103