Съемщиком будет считаться он, сам будет оплачивать аренду, а Эва – она зарабатывала денег много, но страшно из-за них переживала и всегда теряла их при посредстве то одного фридмана, то другого, – Эва пусть даже и не думает ни о чем. «Вот тебе выход, – сказал он. – И что тут такого ужасного?» Она присела в гостиной на солнышке в одно из приоконных кресел. На шляпе вуалетка – из тех вулеток с мушками, что она ввела в моду своим фильмом; она отвела ее от точеного личика и всплакнула. Борьба между ними окончена. Ее борьба окончена. Она вскочила на ноги, сжала его в объятиях, расцеловала и принялась бегать из комнаты в комнату, выбирая, куда поставить ту или иную милую старинную вещицу из тех, что переедут с частью мебели с Западной Одиннадцатой сюда, к Сильфиде. Счастлива была несказанно. Ей вновь семнадцать. Как по волшебству. Сияла и лучилась. Опять она прелестница из немой киноленты.
Ну вот. Стало быть, вечером, набравшись храбрости, она пошла наверх с эскизиком в руках (собственноручно вычертила план новой квартиры) и перечнем вещей из убранства дома, которые в любом случае отойдут Сильфиде, так уж пусть сразу их себе и забирает. Конечно же, Сильфиде хватило секунды, чтобы во всем разобраться и выразить несогласие, да так, что Айра рванул по лестнице наверх как ошпаренный. Ввалился в комнату. Обе в кровати. Но на сей раз без Моцарта. Крик и бедлам. Эва плашмя брошена навзничь на кровать – плачет, кричит, – Сильфида в пижаме сидит на ней верхом и тоже кричит и плачет, мощными руками арфистки вжимая плечи матери в кровать. По всей комнате обрывки бумаги – план новой квартиры, – а Сильфида сидит на его жене и вопит: «Ты когда уже перестанешь всем поддаваться? Хоть раз бы заступилась перед ним за дочь! Когда ты матерью-то будешь? Ну! Когда? Когда?»
– И что же Айра? – поинтересовался я.
– А что Айра? Из дому вон, пешком по улицам до Гарлема, потом обратно в Виллидж, милю за милей, и вдруг посреди ночи свернул на Кармин-стрит к Памеле. Вообще-то он старался без необходимости у нее не появляться, но тут придавил пальцем звонок, взлетел на пять маршей лестницы и сообщил ей, что с Эвой кончено. Предложил вместе ехать в Цинк-таун. Предложил жениться на ней. Он давно, он все время хотел на ней жениться, горячо говорил Айра, и он хочет с нею завести ребенка. Можешь себе представить, какой эффект произвела такая речь.
Она жила в богемной комнатенке – шкафы без дверок, на полу матрас, репродукции Модильяни, свеча в бутылке из-под кьянти, и ноты, ноты, ноты по всему полу. Крошечная комнатка чуть не в четыре квадратных метра, а в ней этот жираф – мечется, беснуется, сшибает пюпитр, валит на пол ее пластинки, ногой задевает ванну, стоящую на кухне, и этой благовоспитанной, но уже успевшей набраться фанаберии Гринич-виллиджа девочке-англичанке он говорит, – а она-то думала, что у них просто так, без последствий, почти понарошку: большая, страстная (но без последствий) интрижка со знаменитым (хотя, конечно, стареньким) мужчинкой, – а он тут, видите ли, вон что придумал: хочет сделать ее матерью будущих наследников и женщиной всей своей жизни.
Неудержимый Айра, Айра-громовержец, победитель и захватчик, безумный жираф и носорог одновременно, Айра загнанный и выгнанный из дому вместе с его максимализмом – дескать, все или ничего, – этот псих говорит ей: «Пакуй манатки, едешь со мной», и тут же выясняется – ведь вот как интересно-то! а так бы, может, долго еще не узнал! – что уже много месяцев Памела не знает, как всю тягомотину с ним прекратить. «Прекратить? Почему?» Она, оказывается, больше не может выдерживать напряг. «Напряг? Какой напряг?» И вот что она ему поведала: каждый раз, когда она бывает с ним в Джерси, он непрестанно лезет к ней, тискает и ласкает, а она со страху не знает, куда деваться, когда он в тысячный раз говорит, как он ее любит; потом он спит с ней, а она возвращается в Нью-Йорк и тут же идет к Сильфиде, а Сильфида ни о чем больше говорить не может, как только о человеке, которого она прозвала Чудовищем, – свою мать с Айрой вместе она называет не иначе как Красавица и Чудовище. И Памела должна соглашаться с нею, должна смеяться над ним, она и сама должна вышучивать Чудовище. Неужто он такой слепой – не видит, какую дань приходится ей за все это платить? Не может она ни бежать с ним, ни выйти за него замуж. У нее работа, карьера, она музыкант, любит музыку и ни под каким видом не хочет больше его видеть. Если он не оставит ее в покое…
Ну, он повернулся и ушел. Сел в машину и поехал к своей хижине, где я и застал его, на следующий день после школы.
Он говорил, я слушал. О Памеле он ничего мне не рассказывал; не рассказывал, потому что знал, мерзавец, как я смотрю на адюльтер. Я говорил ему, все уши прожужжал: «Что главное в браке, что самое в нем волнующее? – верность! А если эта мысль тебя не вдохновляет, не женись!» Нет, про Памелу он не рассказывал, зато рассказал про Сильфиду – как она сидела верхом на Эве. Всю ночь, Натан, всю ночь об этом говорил. На рассвете я покатил обратно в школу, побрился в учительской уборной и пошел к ребятам, у которых был классным руководителем; вечером, после уроков, снова сел в машину и опять поехал к нему. Не хотелось оставлять его там на ночь одного, потому что непонятно было, что он еще может выкинуть. Он ведь тогда не только в семейной жизни мордой об забор налетел. Это бы еще полбеды. В политике тоже тьма обступала – обвинения, увольнения, пожизненное внесение в черные списки… Вот же еще, что его угнетало-то! Кризис домашний был еще не кризис. То есть не главный кризис. Конечно же, он оказался между двух огней, в итоге оба слились воедино, но какое-то время он еще мог держать их порознь.
Американский легион уже не выпускал Айру из поля зрения за его «прокоммунистические симпатии». В одном католическом журнале его имя мелькнуло уже в каком-то списке, среди людей «близких к коммунистическим кругам». На радио его программа попала под подозрение. Да еще и в партии начались трения. Дальше в лес – больше дров. Сталин и евреи. Слухи о советском антисемитизме начали достигать ушей даже самых отъявленных партийных болванов. Среди евреев-партийцев пошли разговоры, и то, что они говорили, Айре очень не нравилось. Хотелось выяснить, узнать как следует. Ведь сколько ни кричи о чистоте Коммунистической партии и безгрешности Советского Союза, даже у Айры Рингольда возникали вопросы. Мало-помалу появлялось чувство какого-то предательства со стороны партии, хотя окончательный моральный шок пришел позже, когда выступил со своими разоблачениями Хрущев. После них для Айры и его товарищей все рухнуло, исчезло оправдание всей их борьбы и страданий. Шестью годами позже все, что было главным в их судьбе, пошло псу под хвост. Однако Айра еще в пятидесятом лез на рожон, задавал вопросы и этим создавал себе проблемы. Хотя про эти вещи он со мной не говорил. Не хотел меня впутывать и не хотел слышать моих попреков. Он знал, что, если мы схлестнемся по поводу коммунистической доктрины, кончится тем, что бывает во многих семьях: разругаемся на всю оставшуюся жизнь.
У нас уже случилась однажды перепалка будь здоров какая – это еще в сорок шестом было, когда он поселился в Калумет-Сити в одной комнате с О'Деем. Я поехал навестить его, и мне он очень тогда не понравился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
Ну вот. Стало быть, вечером, набравшись храбрости, она пошла наверх с эскизиком в руках (собственноручно вычертила план новой квартиры) и перечнем вещей из убранства дома, которые в любом случае отойдут Сильфиде, так уж пусть сразу их себе и забирает. Конечно же, Сильфиде хватило секунды, чтобы во всем разобраться и выразить несогласие, да так, что Айра рванул по лестнице наверх как ошпаренный. Ввалился в комнату. Обе в кровати. Но на сей раз без Моцарта. Крик и бедлам. Эва плашмя брошена навзничь на кровать – плачет, кричит, – Сильфида в пижаме сидит на ней верхом и тоже кричит и плачет, мощными руками арфистки вжимая плечи матери в кровать. По всей комнате обрывки бумаги – план новой квартиры, – а Сильфида сидит на его жене и вопит: «Ты когда уже перестанешь всем поддаваться? Хоть раз бы заступилась перед ним за дочь! Когда ты матерью-то будешь? Ну! Когда? Когда?»
– И что же Айра? – поинтересовался я.
– А что Айра? Из дому вон, пешком по улицам до Гарлема, потом обратно в Виллидж, милю за милей, и вдруг посреди ночи свернул на Кармин-стрит к Памеле. Вообще-то он старался без необходимости у нее не появляться, но тут придавил пальцем звонок, взлетел на пять маршей лестницы и сообщил ей, что с Эвой кончено. Предложил вместе ехать в Цинк-таун. Предложил жениться на ней. Он давно, он все время хотел на ней жениться, горячо говорил Айра, и он хочет с нею завести ребенка. Можешь себе представить, какой эффект произвела такая речь.
Она жила в богемной комнатенке – шкафы без дверок, на полу матрас, репродукции Модильяни, свеча в бутылке из-под кьянти, и ноты, ноты, ноты по всему полу. Крошечная комнатка чуть не в четыре квадратных метра, а в ней этот жираф – мечется, беснуется, сшибает пюпитр, валит на пол ее пластинки, ногой задевает ванну, стоящую на кухне, и этой благовоспитанной, но уже успевшей набраться фанаберии Гринич-виллиджа девочке-англичанке он говорит, – а она-то думала, что у них просто так, без последствий, почти понарошку: большая, страстная (но без последствий) интрижка со знаменитым (хотя, конечно, стареньким) мужчинкой, – а он тут, видите ли, вон что придумал: хочет сделать ее матерью будущих наследников и женщиной всей своей жизни.
Неудержимый Айра, Айра-громовержец, победитель и захватчик, безумный жираф и носорог одновременно, Айра загнанный и выгнанный из дому вместе с его максимализмом – дескать, все или ничего, – этот псих говорит ей: «Пакуй манатки, едешь со мной», и тут же выясняется – ведь вот как интересно-то! а так бы, может, долго еще не узнал! – что уже много месяцев Памела не знает, как всю тягомотину с ним прекратить. «Прекратить? Почему?» Она, оказывается, больше не может выдерживать напряг. «Напряг? Какой напряг?» И вот что она ему поведала: каждый раз, когда она бывает с ним в Джерси, он непрестанно лезет к ней, тискает и ласкает, а она со страху не знает, куда деваться, когда он в тысячный раз говорит, как он ее любит; потом он спит с ней, а она возвращается в Нью-Йорк и тут же идет к Сильфиде, а Сильфида ни о чем больше говорить не может, как только о человеке, которого она прозвала Чудовищем, – свою мать с Айрой вместе она называет не иначе как Красавица и Чудовище. И Памела должна соглашаться с нею, должна смеяться над ним, она и сама должна вышучивать Чудовище. Неужто он такой слепой – не видит, какую дань приходится ей за все это платить? Не может она ни бежать с ним, ни выйти за него замуж. У нее работа, карьера, она музыкант, любит музыку и ни под каким видом не хочет больше его видеть. Если он не оставит ее в покое…
Ну, он повернулся и ушел. Сел в машину и поехал к своей хижине, где я и застал его, на следующий день после школы.
Он говорил, я слушал. О Памеле он ничего мне не рассказывал; не рассказывал, потому что знал, мерзавец, как я смотрю на адюльтер. Я говорил ему, все уши прожужжал: «Что главное в браке, что самое в нем волнующее? – верность! А если эта мысль тебя не вдохновляет, не женись!» Нет, про Памелу он не рассказывал, зато рассказал про Сильфиду – как она сидела верхом на Эве. Всю ночь, Натан, всю ночь об этом говорил. На рассвете я покатил обратно в школу, побрился в учительской уборной и пошел к ребятам, у которых был классным руководителем; вечером, после уроков, снова сел в машину и опять поехал к нему. Не хотелось оставлять его там на ночь одного, потому что непонятно было, что он еще может выкинуть. Он ведь тогда не только в семейной жизни мордой об забор налетел. Это бы еще полбеды. В политике тоже тьма обступала – обвинения, увольнения, пожизненное внесение в черные списки… Вот же еще, что его угнетало-то! Кризис домашний был еще не кризис. То есть не главный кризис. Конечно же, он оказался между двух огней, в итоге оба слились воедино, но какое-то время он еще мог держать их порознь.
Американский легион уже не выпускал Айру из поля зрения за его «прокоммунистические симпатии». В одном католическом журнале его имя мелькнуло уже в каком-то списке, среди людей «близких к коммунистическим кругам». На радио его программа попала под подозрение. Да еще и в партии начались трения. Дальше в лес – больше дров. Сталин и евреи. Слухи о советском антисемитизме начали достигать ушей даже самых отъявленных партийных болванов. Среди евреев-партийцев пошли разговоры, и то, что они говорили, Айре очень не нравилось. Хотелось выяснить, узнать как следует. Ведь сколько ни кричи о чистоте Коммунистической партии и безгрешности Советского Союза, даже у Айры Рингольда возникали вопросы. Мало-помалу появлялось чувство какого-то предательства со стороны партии, хотя окончательный моральный шок пришел позже, когда выступил со своими разоблачениями Хрущев. После них для Айры и его товарищей все рухнуло, исчезло оправдание всей их борьбы и страданий. Шестью годами позже все, что было главным в их судьбе, пошло псу под хвост. Однако Айра еще в пятидесятом лез на рожон, задавал вопросы и этим создавал себе проблемы. Хотя про эти вещи он со мной не говорил. Не хотел меня впутывать и не хотел слышать моих попреков. Он знал, что, если мы схлестнемся по поводу коммунистической доктрины, кончится тем, что бывает во многих семьях: разругаемся на всю оставшуюся жизнь.
У нас уже случилась однажды перепалка будь здоров какая – это еще в сорок шестом было, когда он поселился в Калумет-Сити в одной комнате с О'Деем. Я поехал навестить его, и мне он очень тогда не понравился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103