Последнее каралось сурово, так как, работая на «фирме» в качестве грузчиков, мастеров на все руки, заниматься тем же бизнесом, что и официальные продавцы, – значит отбивать чужой хлеб. Многие из них имели свои тачки, переделанные из старых колясок под багаж. Обладатель такого орудия труда мог рассчитывать на небольшой, но постоянный бизнес. А еще они устраивали свары, когда покупатели замечали обвес или еще какую уловку, вступали на стороне продавцов в разбиралово, клеймили покупателя позорными словами, одним словом, дополняли общий гвалт, за что и имели потом на закусь от кого яблочко, от кого банан, а от кого и киви. И нулевая категория.
Беспредельщики-цыгане. Эти не признавали ни территории, ни рода занятий и, словно в отместку за свою принадлежность к некогда самой презираемой в Юго-Восточной Азии касте, устанавливали свои законы и на площади, и на рынке и даже просачивались в вокзал… Потому с ними конфликтовали все, и они конфликтовали со всеми. Но особенно с рыночными…
Сегодня у рыночных дежурил Боцман. Вообще клички давались запросто. Иногда по прошлым профессиям, по любимым темам разговора, внешним данным и пристрастиям. Иногда просто так. Про Боцмана ходили слухи, что он бомжует уже больше десяти лет. В данном конкретном случае говорили, что некогда водил теплоходы и баржи то ли на Волге, то ли на Лене, а может, на Амуре или Енисее.
Выйдя на пенсию, в бакенщики или паромщики не пошел. Что-то у него получилось там с женой и дочерью. Все оставил и ушел. Прямо отец Сергий.
Так вот. Боцман сегодня был дежурным по бараку. Бараком они называли старый пакгауз, крышу которого самолично залатали, повесили дверь и даже натащили внутрь какое-то подобие мебели и матрасов.
Боцман варил хлебово. Хлебово – это банка килек, мясные обрезки с рынка, немного кислой капусты и картошка. Он бросил бы туда и бананы, но Настя, единственная женщина в их компании из семи человек, очень любила фрукты сырыми.
Всего же в бараке в разные периоды жизни проживало до двадцати пяти особей обоего пола. Пакгауз был метров пятьдесят в одну сторону, и потому все уживались, поделившись на мелкие группы в пять – семь человек.
Боцман сходил в правый угол и занял соли. Пришлось отдать двушник.
Суеверие, а что поделаешь, коли у русских так принято.
Иначе кто-то кому-то в жизни насолит, а так – купил.
– Боцманюга, а чего ты сегодня дежуришь, неделя не кончилась? – спросил у него давший соль.
– Голова что-то болит и кости ломит. Я тачку Фоме отдал, у него колесо полетело.
– Ты не болей. У нас болеть сам знаешь как. Зализал как собака рану – и будь здоров.
– Да уж… На докторов не рассчитывай.
– У вас цыгане не балуют?
– А где они не балуют? Они по всему свету балуют.
– У нас на площади два дня как вымерли.
– Наши говорят, вчера на рынке тоже не видно было. Я ж два дня бюллетеню на кухне дежурным.
– Ох и не нравится мне все это, Боцман.
На том и разошлись. Но Боцман озаботился. Цыгане – народ горячий и без правил. Хотя он разных видал. Были и оседлые. Тихие. Но тихие-то они тихие, а иной раз сидишь рядом, в глаза посмотришь, а там бесовская искра тлеет.
Боцман досыпал соли, размешал, попробовал хлебово. Нормалек. Улегся на матрас и принялся вспоминать. Шестьдесят три все-таки набежало. Но он еще крепкий. В прошлом году повздорили с одним. Не более пятидесяти. Сломал. Тут главное – в точку попасть. Он с дворовых драк любил прямой по сопатке, чтобы хрящ расплющить. Не кровожадным был, но знал: если против тебя два и более, выбирай самого авторитетного и ломай сопатку. Как же иначе, тут не до сантиментов, сомнут и так отходят, мало не покажется. А драться приходилось. Он и знал-то в России одни портовые города, а у портовых свои привычки. Народ бедовый.
В Москве бомжи другие. Злее. Подлее. Хитрее. Тут главное, чтобы старший порядочным оказался. У них Фома – ничего. В обиду не дает. Но ведь вот прочитал недавно, как в Сокольниках, в парке, приставший к сообществу малек четверых человек молотком забил во сне. Алексей Иванович Вавин никак понять, уразуметь этого случая не мог. Поерзал на матрасе. Накинул полперденчик.
Однако, вот ведь вспомнил, как звали когда-то. Уважительно звали. И знали его и на Волге, и на Амуре. Помотало. Он как реку до тонкостей пройдет и выучит, так скучно становилось. Да. Уважали. Были лихие ребята в его время.
Мало кто и остался. Иные времена, другая лихость. Интересно, жив ли Костя во Владике. Алексей Иванович знал и лучшие, и худшие Костины времена. Лучшие – это когда Костя грузчиком служил в порту. Огроменной силы был человек и доброты не меньшей. На спор два мешка на загривок положит и по сходням вниз. А в мешках по семи пудов. Поспорил сдуру с одним, что три снесет, да шнурок, на беду, развязался. Сломал или сместил Костя себе что-то. Увольнять не стали. Сделали причальным матросом. У пароходов как? Не только с борта конец кидают, а и с берега. Борта высоко, вот и привязывают к бечеве гирьку на один конец, другой за канат крепится. Забросил бечеву на борт, и втянули конец. Пришел один раз «японец», с борта кричат: кидай, а он: отойди. Япошка стоит. Костя бросил – и прямо в клюз. Он частенько этот фокус показывал – в клюз. Пока гирька летела, японец-матрос передвинулся, и ноги оказались напротив отверстия. Перебил ему Костя ногу напрочь, в мелкую крошку. А не верили… Да, были люди. Легенда. Где теперь Костя со своим креслом, которое ему подарили, чтоб на причале сидел, спину не продуло.
Пока предавался воспоминаниям, чуть хлебово не упустил, а тут и голоса послышались. Мужики на перекур и пошамать пришли.
– Ну давай, дед, хвались, чего накошеварил? – спросил Фома. – Я твою таратайку своей цепью к фонарному столбу принайтовал.
Боцман встал, достал гроздь из трех бананов и Насте отдал.
– Ой, спасибо, вот услужил так услужил… – Женщина нагнулась к Боцману и хихикнула:
– Мне, Алексей Иванович, сейчас фрукты в самоеы оно.
Настя погладила живот, а Боцман недоверчиво улыбнулся.
– Что? Не веришь? Думал, старуха? Я сама так думала, между прочим, – сообщила Настя.
– Отец кто? – спросил Боцман.
– А черт его знает кто. Может, Фома, может, Петруччио, – весело ответила Настя, стреляя глазами.
– А может, и ты, старый козел, – сказал Петруччио.
– Ладно, жри и помалкивай. Сын полка будет, – оборвал Фома прозванного за большой нос и смоляные с проседью кудри Петруччио.
Ели сосредоточенно. Не тратили ни слова. Когда надо было хлеб, просто протягивали руку и, безмолвно просившему подавали. Это не киношная бригада комбайнеров-хлеборобов, которая, возвратившись на стан, без устали балагурит да еще за девками ударяет. Это трудяги другого сорта, и работа у них не киношная.
– А скажи, Боцман, ты угря копченого ел? – спросил Петруччио.
– Ну ел. Тебе-то зачем?
– Да так просто. А Фома не ел.
– Ну не ел. И что? Что в том угре такого, чего в другой рыбе нет? – буркнул Фома.
Одному Петруччио позволялось подшучивать над Фомой. Фома его уважал. Еще в первую встречу сказал, что он этот народ на два сорта делит: на жидов и на евреев. Евреи ему нравились. С ними даже лучше дело иметь, чем с нашей пьянью или прохиндеями. А вот про знакомого жида рассказывал, как он в бытность прорабом, только возникла вакансия повыше и спросили у Фомы, кого посоветует, рекомендовал своего подчиненного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79
Беспредельщики-цыгане. Эти не признавали ни территории, ни рода занятий и, словно в отместку за свою принадлежность к некогда самой презираемой в Юго-Восточной Азии касте, устанавливали свои законы и на площади, и на рынке и даже просачивались в вокзал… Потому с ними конфликтовали все, и они конфликтовали со всеми. Но особенно с рыночными…
Сегодня у рыночных дежурил Боцман. Вообще клички давались запросто. Иногда по прошлым профессиям, по любимым темам разговора, внешним данным и пристрастиям. Иногда просто так. Про Боцмана ходили слухи, что он бомжует уже больше десяти лет. В данном конкретном случае говорили, что некогда водил теплоходы и баржи то ли на Волге, то ли на Лене, а может, на Амуре или Енисее.
Выйдя на пенсию, в бакенщики или паромщики не пошел. Что-то у него получилось там с женой и дочерью. Все оставил и ушел. Прямо отец Сергий.
Так вот. Боцман сегодня был дежурным по бараку. Бараком они называли старый пакгауз, крышу которого самолично залатали, повесили дверь и даже натащили внутрь какое-то подобие мебели и матрасов.
Боцман варил хлебово. Хлебово – это банка килек, мясные обрезки с рынка, немного кислой капусты и картошка. Он бросил бы туда и бананы, но Настя, единственная женщина в их компании из семи человек, очень любила фрукты сырыми.
Всего же в бараке в разные периоды жизни проживало до двадцати пяти особей обоего пола. Пакгауз был метров пятьдесят в одну сторону, и потому все уживались, поделившись на мелкие группы в пять – семь человек.
Боцман сходил в правый угол и занял соли. Пришлось отдать двушник.
Суеверие, а что поделаешь, коли у русских так принято.
Иначе кто-то кому-то в жизни насолит, а так – купил.
– Боцманюга, а чего ты сегодня дежуришь, неделя не кончилась? – спросил у него давший соль.
– Голова что-то болит и кости ломит. Я тачку Фоме отдал, у него колесо полетело.
– Ты не болей. У нас болеть сам знаешь как. Зализал как собака рану – и будь здоров.
– Да уж… На докторов не рассчитывай.
– У вас цыгане не балуют?
– А где они не балуют? Они по всему свету балуют.
– У нас на площади два дня как вымерли.
– Наши говорят, вчера на рынке тоже не видно было. Я ж два дня бюллетеню на кухне дежурным.
– Ох и не нравится мне все это, Боцман.
На том и разошлись. Но Боцман озаботился. Цыгане – народ горячий и без правил. Хотя он разных видал. Были и оседлые. Тихие. Но тихие-то они тихие, а иной раз сидишь рядом, в глаза посмотришь, а там бесовская искра тлеет.
Боцман досыпал соли, размешал, попробовал хлебово. Нормалек. Улегся на матрас и принялся вспоминать. Шестьдесят три все-таки набежало. Но он еще крепкий. В прошлом году повздорили с одним. Не более пятидесяти. Сломал. Тут главное – в точку попасть. Он с дворовых драк любил прямой по сопатке, чтобы хрящ расплющить. Не кровожадным был, но знал: если против тебя два и более, выбирай самого авторитетного и ломай сопатку. Как же иначе, тут не до сантиментов, сомнут и так отходят, мало не покажется. А драться приходилось. Он и знал-то в России одни портовые города, а у портовых свои привычки. Народ бедовый.
В Москве бомжи другие. Злее. Подлее. Хитрее. Тут главное, чтобы старший порядочным оказался. У них Фома – ничего. В обиду не дает. Но ведь вот прочитал недавно, как в Сокольниках, в парке, приставший к сообществу малек четверых человек молотком забил во сне. Алексей Иванович Вавин никак понять, уразуметь этого случая не мог. Поерзал на матрасе. Накинул полперденчик.
Однако, вот ведь вспомнил, как звали когда-то. Уважительно звали. И знали его и на Волге, и на Амуре. Помотало. Он как реку до тонкостей пройдет и выучит, так скучно становилось. Да. Уважали. Были лихие ребята в его время.
Мало кто и остался. Иные времена, другая лихость. Интересно, жив ли Костя во Владике. Алексей Иванович знал и лучшие, и худшие Костины времена. Лучшие – это когда Костя грузчиком служил в порту. Огроменной силы был человек и доброты не меньшей. На спор два мешка на загривок положит и по сходням вниз. А в мешках по семи пудов. Поспорил сдуру с одним, что три снесет, да шнурок, на беду, развязался. Сломал или сместил Костя себе что-то. Увольнять не стали. Сделали причальным матросом. У пароходов как? Не только с борта конец кидают, а и с берега. Борта высоко, вот и привязывают к бечеве гирьку на один конец, другой за канат крепится. Забросил бечеву на борт, и втянули конец. Пришел один раз «японец», с борта кричат: кидай, а он: отойди. Япошка стоит. Костя бросил – и прямо в клюз. Он частенько этот фокус показывал – в клюз. Пока гирька летела, японец-матрос передвинулся, и ноги оказались напротив отверстия. Перебил ему Костя ногу напрочь, в мелкую крошку. А не верили… Да, были люди. Легенда. Где теперь Костя со своим креслом, которое ему подарили, чтоб на причале сидел, спину не продуло.
Пока предавался воспоминаниям, чуть хлебово не упустил, а тут и голоса послышались. Мужики на перекур и пошамать пришли.
– Ну давай, дед, хвались, чего накошеварил? – спросил Фома. – Я твою таратайку своей цепью к фонарному столбу принайтовал.
Боцман встал, достал гроздь из трех бананов и Насте отдал.
– Ой, спасибо, вот услужил так услужил… – Женщина нагнулась к Боцману и хихикнула:
– Мне, Алексей Иванович, сейчас фрукты в самоеы оно.
Настя погладила живот, а Боцман недоверчиво улыбнулся.
– Что? Не веришь? Думал, старуха? Я сама так думала, между прочим, – сообщила Настя.
– Отец кто? – спросил Боцман.
– А черт его знает кто. Может, Фома, может, Петруччио, – весело ответила Настя, стреляя глазами.
– А может, и ты, старый козел, – сказал Петруччио.
– Ладно, жри и помалкивай. Сын полка будет, – оборвал Фома прозванного за большой нос и смоляные с проседью кудри Петруччио.
Ели сосредоточенно. Не тратили ни слова. Когда надо было хлеб, просто протягивали руку и, безмолвно просившему подавали. Это не киношная бригада комбайнеров-хлеборобов, которая, возвратившись на стан, без устали балагурит да еще за девками ударяет. Это трудяги другого сорта, и работа у них не киношная.
– А скажи, Боцман, ты угря копченого ел? – спросил Петруччио.
– Ну ел. Тебе-то зачем?
– Да так просто. А Фома не ел.
– Ну не ел. И что? Что в том угре такого, чего в другой рыбе нет? – буркнул Фома.
Одному Петруччио позволялось подшучивать над Фомой. Фома его уважал. Еще в первую встречу сказал, что он этот народ на два сорта делит: на жидов и на евреев. Евреи ему нравились. С ними даже лучше дело иметь, чем с нашей пьянью или прохиндеями. А вот про знакомого жида рассказывал, как он в бытность прорабом, только возникла вакансия повыше и спросили у Фомы, кого посоветует, рекомендовал своего подчиненного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79