кто-то обзавелся соломенной шляпой, которая ему ни к чему; у кого-то теперь есть Иисус Христос, а что с Ним делать, он не знает. Но все они — от тех, кто наверху, до тех, кто на дне, — не ведают покоя, удовлетворения, все завистливы и больны душой. Все страдают раком, проказой, сердечной тоской. Самым темным и дебильным предлагают взять в руки винтовку и пойти сражаться за цивилизацию, которая не дала им ничего, кроме страданий и деградации. На языке, которого они не в состоянии понять, громкоговоритель выкрикивает страшные новости о победе и поражении. Это безумный мир, и стоит взглянуть на него лишь немного беспристрастней, он кажется даже еще безумней, чем обычно. Самолет несет смерть; радио несет смерть; пулемет несет смерть; консервированная пища несет смерть; трактор несет смерть; священник несет смерть; школы несут смерть; законы несут смерть; электричество несет смерть; водопровод несет смерть; граммофон несет смерть; ножи и вилки несут смерть; книги несут смерть; самое наше дыхание несет смерть; сам язык, сама наша мысль, деньги, любовь, милосердие, канализация, радость — все несет смерть. Не имеет значения, друзья мы или враги, не имеет значения, как мы называем себя: японцами, турками, русскими, французами, англичанами, немцами или американцами, куда бы мы ни пошли, где бы ни легла наша тень, где бы мы ни жили — мы отравляем все вокруг себя, все разрушаем. Ура! — вопил грек. Я тоже кричу: Ура! Ура цивилизации! Ура! Мы всех поубиваем, всех, на всей земле. Да здравствует Смерть! Ура! Ура!
* * *
На другое утро я отправился в музей, где, к своему удивлению, неожиданно встретил господина Цуцу в компании рэкетиров-вагнерианцев. Господин Цуцу был чрезвычайно смущен тем, что я увидел его с ними, но, как он объяснил мне позднее, Греция все еще придерживается нейтралитета и к тому же они прибыли вооруженные рекомендательными письмами от людей, которых он когда-то считал своими друзьями. Я сделал вид, что меня очень заинтересовала шахматная доска минойской эпохи. Он добился моего согласия встретиться с ним вечером в кафе. Когда я покидал музей, у меня так жутко свело живот, что я запачкал штаны. Я тут же вспомнил о своем друге французе. К счастью, в записной книжке у меня хранился рецепт от подобной напасти, которым поделился со мной англичанин путешественник однажды вечером в баре в Ницце. Добравшись до отеля, я переоделся, связал запачканную одежду в узел, чтобы выкинуть куда-нибудь в овраг, и с рецептом английского бродяги отправился в аптеку.
Я не скоро смог избавиться от своего узла так, чтобы было незаметно. К тому времени меня снова скрутило, и я бросился в ров, где и пристроился на дне рядом с дохлой лошадью, на которой кишели зеленые мухи.
Аптекарь знал только греческий. Диарея — одно из тех слов, которые никогда не заботишься включить в свой путевой словарь, к тому же нормальный рецепт составляется на латыни, которую должен понимать любой аптекарь. Однако греческие аптекари иногда ее не знают. По счастью, человек, зашедший в тот момент в аптеку, немного говорил по-французски. Он тут же спросил меня, не англичанин ли я, и, получив утвердительный ответ, выбежал на улицу и скоро вернулся с жизнерадостного вида греком, который оказался владельцем кафе по соседству. Я в нескольких словах объяснил ему ситуацию и, переговорив с аптекарем, он сообщил, что составить снадобье по моему рецепту аптекарь не может, но он предлагает лучшее средство: отказаться от всякой пищи и питья и ограничиться строгой диетой, состоящей из рисового отвара с малой толикой лимонного сока. Он считает, что все это пустяки — пройдет в несколько дней, — на первых порах со всяким такое случается.
Я вернулся в кафе с его здоровяком хозяином, которого звали Джим, и выслушал длинную историю о его жизни в Монреале, где он сделал состояние, будучи владельцем ресторана, но потом все потерял, играя на бирже. Он получал большое удовольствие, вновь разговаривая по-английски. «Все дело в воде, не пей городскую воду, — предупредил он. — Мне воду привозят из источника за двадцать миль отсюда. Вот почему у меня так много клиентов».
Мы сидели, болтая об удивительных монреальских зимах. Джим смешал особую выпивку, которая, как он сказал, поможет мне. Я пытался сообразить, где можно раздобыть большую чашку густого рисового отвара. Рядом человек курил наргиле, пуская густой дым; похоже, он ничего не слышал и не видел вокруг, погруженный в глубокий транс. Мне вдруг показалось, что я снова в Париже, слушаю моего друга оккультиста Урбанского, который однажды в Монреале пошел зимним вечером в бордель, а когда вышел оттуда, была Весна. Я сам был в Монреале, но почему-то, когда вспоминаю его, то это Монреаль, каким увидел его Урбанский, а не я. Я вижу себя на его месте, ожидающим трамвай где-то на окраине. Появляется элегантная женщина, укутанная в меха. Она тоже ждет трамвай. Откуда возникло имя Кришнамурти? Она говорит о Топеке, штат Канзас, и мне кажется, что я жил там всю жизнь. Горячий пунш появляется тоже совершенно естественно. Мы у дверей большого дома, похожего на заброшенный особняк. Дверь открывает темнокожая служанка. Это дом женщины в мехах, он точно такой, как она рассказывала. И теплый, уютный. Время от времени звенит дверной звонок. Слышен приглушенный смех, звяканье бокалов, мягкий звук домашних туфель в холле...
Я слушал эту историю с таким вниманием, что она стала частью моей жизни. Я чувствовал нежные объятия, чересчур уютную постель, дремотную лень паши, удалившегося от мира на сезон снега и льда. Наступила Весна, и он сбежал, но я, я остался, и порой, вот как сейчас, когда забываюсь, я вновь переношусь туда, в тепличный розарий, и стараюсь объяснить той женщине тайну решения Арджуны.
* * *
Под вечер появляюсь в кафе, в котором назначил мне встречу господин Цуцу. Он уговаривает пойти в его в мастерскую; он хочет познакомить меня с узким кругом литераторов, специально приглашенных по такому случаю. У меня же все мысли о чашке риса и где раздобыть ее.
Убежище мэтра было устроено на чердаке ветхого дома и очень напоминало мне библейское место рождения Жионо в Маноске. Оно походило на берлогу, которую мог соорудить себе св. Иероним, будучи в изгнании в чужой стране. За ее стенами, в вулканической части Ираклиона, правил Августин; здесь был мир Иеронима, полный книг, покрытых плесенью, картин, музыки. Дальше, в собственно Европе, иной мир готовился обратиться в руины. Скоро кто-то должен прийти в место, подобное Криту, и вновь открыть свидетельства исчезнувшей цивилизации. По этой крохотной литераторской квартире-берлоге Цуцу проходил поперечный разрез всего того, что погибло, чтобы создать культуру Европы. Эта квартира будет жить, как жили монахи на всем протяжении темных веков.
Один за другим появлялись его друзья, в большинстве своем поэты. Общим языком был французский. Вновь зазвучали имена Элиота, Бретона, Рембо. Говорили о Джойсе как о сюрреалисте. По их мнению, Америка переживала культурное возрождение. Тут мы резко расходились. Мне невыносима мысль, укоренившаяся в сознании обывателя, что Америка — это надежда всего мира. Я назвал им имена их собственных писателей, современных греческих поэтов и романистов. Они принялись спорить о достоинствах того или другого писателя, так и не придя к единому мнению.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
* * *
На другое утро я отправился в музей, где, к своему удивлению, неожиданно встретил господина Цуцу в компании рэкетиров-вагнерианцев. Господин Цуцу был чрезвычайно смущен тем, что я увидел его с ними, но, как он объяснил мне позднее, Греция все еще придерживается нейтралитета и к тому же они прибыли вооруженные рекомендательными письмами от людей, которых он когда-то считал своими друзьями. Я сделал вид, что меня очень заинтересовала шахматная доска минойской эпохи. Он добился моего согласия встретиться с ним вечером в кафе. Когда я покидал музей, у меня так жутко свело живот, что я запачкал штаны. Я тут же вспомнил о своем друге французе. К счастью, в записной книжке у меня хранился рецепт от подобной напасти, которым поделился со мной англичанин путешественник однажды вечером в баре в Ницце. Добравшись до отеля, я переоделся, связал запачканную одежду в узел, чтобы выкинуть куда-нибудь в овраг, и с рецептом английского бродяги отправился в аптеку.
Я не скоро смог избавиться от своего узла так, чтобы было незаметно. К тому времени меня снова скрутило, и я бросился в ров, где и пристроился на дне рядом с дохлой лошадью, на которой кишели зеленые мухи.
Аптекарь знал только греческий. Диарея — одно из тех слов, которые никогда не заботишься включить в свой путевой словарь, к тому же нормальный рецепт составляется на латыни, которую должен понимать любой аптекарь. Однако греческие аптекари иногда ее не знают. По счастью, человек, зашедший в тот момент в аптеку, немного говорил по-французски. Он тут же спросил меня, не англичанин ли я, и, получив утвердительный ответ, выбежал на улицу и скоро вернулся с жизнерадостного вида греком, который оказался владельцем кафе по соседству. Я в нескольких словах объяснил ему ситуацию и, переговорив с аптекарем, он сообщил, что составить снадобье по моему рецепту аптекарь не может, но он предлагает лучшее средство: отказаться от всякой пищи и питья и ограничиться строгой диетой, состоящей из рисового отвара с малой толикой лимонного сока. Он считает, что все это пустяки — пройдет в несколько дней, — на первых порах со всяким такое случается.
Я вернулся в кафе с его здоровяком хозяином, которого звали Джим, и выслушал длинную историю о его жизни в Монреале, где он сделал состояние, будучи владельцем ресторана, но потом все потерял, играя на бирже. Он получал большое удовольствие, вновь разговаривая по-английски. «Все дело в воде, не пей городскую воду, — предупредил он. — Мне воду привозят из источника за двадцать миль отсюда. Вот почему у меня так много клиентов».
Мы сидели, болтая об удивительных монреальских зимах. Джим смешал особую выпивку, которая, как он сказал, поможет мне. Я пытался сообразить, где можно раздобыть большую чашку густого рисового отвара. Рядом человек курил наргиле, пуская густой дым; похоже, он ничего не слышал и не видел вокруг, погруженный в глубокий транс. Мне вдруг показалось, что я снова в Париже, слушаю моего друга оккультиста Урбанского, который однажды в Монреале пошел зимним вечером в бордель, а когда вышел оттуда, была Весна. Я сам был в Монреале, но почему-то, когда вспоминаю его, то это Монреаль, каким увидел его Урбанский, а не я. Я вижу себя на его месте, ожидающим трамвай где-то на окраине. Появляется элегантная женщина, укутанная в меха. Она тоже ждет трамвай. Откуда возникло имя Кришнамурти? Она говорит о Топеке, штат Канзас, и мне кажется, что я жил там всю жизнь. Горячий пунш появляется тоже совершенно естественно. Мы у дверей большого дома, похожего на заброшенный особняк. Дверь открывает темнокожая служанка. Это дом женщины в мехах, он точно такой, как она рассказывала. И теплый, уютный. Время от времени звенит дверной звонок. Слышен приглушенный смех, звяканье бокалов, мягкий звук домашних туфель в холле...
Я слушал эту историю с таким вниманием, что она стала частью моей жизни. Я чувствовал нежные объятия, чересчур уютную постель, дремотную лень паши, удалившегося от мира на сезон снега и льда. Наступила Весна, и он сбежал, но я, я остался, и порой, вот как сейчас, когда забываюсь, я вновь переношусь туда, в тепличный розарий, и стараюсь объяснить той женщине тайну решения Арджуны.
* * *
Под вечер появляюсь в кафе, в котором назначил мне встречу господин Цуцу. Он уговаривает пойти в его в мастерскую; он хочет познакомить меня с узким кругом литераторов, специально приглашенных по такому случаю. У меня же все мысли о чашке риса и где раздобыть ее.
Убежище мэтра было устроено на чердаке ветхого дома и очень напоминало мне библейское место рождения Жионо в Маноске. Оно походило на берлогу, которую мог соорудить себе св. Иероним, будучи в изгнании в чужой стране. За ее стенами, в вулканической части Ираклиона, правил Августин; здесь был мир Иеронима, полный книг, покрытых плесенью, картин, музыки. Дальше, в собственно Европе, иной мир готовился обратиться в руины. Скоро кто-то должен прийти в место, подобное Криту, и вновь открыть свидетельства исчезнувшей цивилизации. По этой крохотной литераторской квартире-берлоге Цуцу проходил поперечный разрез всего того, что погибло, чтобы создать культуру Европы. Эта квартира будет жить, как жили монахи на всем протяжении темных веков.
Один за другим появлялись его друзья, в большинстве своем поэты. Общим языком был французский. Вновь зазвучали имена Элиота, Бретона, Рембо. Говорили о Джойсе как о сюрреалисте. По их мнению, Америка переживала культурное возрождение. Тут мы резко расходились. Мне невыносима мысль, укоренившаяся в сознании обывателя, что Америка — это надежда всего мира. Я назвал им имена их собственных писателей, современных греческих поэтов и романистов. Они принялись спорить о достоинствах того или другого писателя, так и не придя к единому мнению.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49