– Что это за история с Дюпарком, над которой они так потешаются?
Морель сидел рядом с ней, полуголый, его торс блестел при свете керосиновой лампы, на плечах виднелись шрамы от ударов плеткой, полученных в немецком концлагере: Минна погладила их кончиками пальцев, а потом долго прижимала ладонью, – вторая немецкая рука, которая к ним прикасалась.
– В ней нет ничего драматического, – сказал он, – наверное, у них есть все основания над нами смеяться. В лагере, в Германии у меня был товарищ, он звался в Сопротивлении Робером и был самым храбрым парнем, каких я когда-либо знал. Рыжий, могучий, с твердым взглядом и такими же кулаками – на него можно было положиться. Он был ядром нашего барака, вокруг него инстинктивно собирались все «политические». И при этом всегда веселый, как тот, кто проник в глубь вещей и обрел спокойствие. Когда силы таяли и все вокруг вешали носы и опускали руки, то стоило к нему подойти, как ты тут же приободрялся. Однажды, например, он вошел в барак, изображая мужчину, который ведет под руку даму. Мы жались по своим углам – грязные, полные омерзения, отчаяния; те, кого не чересчур сильно избили, охали, громко жаловались и изрыгали богохульства. Робер на наших глазах пересек барак, продолжая вести под руку воображаемую даму, потом жестом предложил ей сесть на его койку. Несмотря на всеобщую апатию, это вызвало кое-какой интерес. Ребята приподнялись, опираясь на локоть, и с изумлением глядели на то, как Робер ухаживает за своей невидимкой.
Он то ласкал ее подбородок, то целовал руку, то нашептывал ей что-то на ухо и время от времени склонялся перед ней с медвежьей грацией; вдруг, заметив Жанена, который чесался, сняв штаны, он подошел к нему и резко накинул одеяло на задницу, – Чего? – взвизгнул Жанен. – Еще чего? Уже и чесаться нельзя?
– Веди себя приличнее, черт возьми, – оборвал Робер. – У нас тут дама.
– А? Что?
– С ума сошел?
– Какая дама?
– Понятно, – сквозь зубы процедил Робер. – Ничуть не удивляюсь… Кое-кто из вас делает вид, будто не замечает ее, верно? Нравится, видно, валяться в грязи.
Все молчали. Может, он и сошел с ума, но кулаки у него были внушительные, завидя их, почтительно умолкали даже уголовники. Он вернулся к своей воображаемой даме и нежно поцеловал ей руку. Потом повернулся к совершенно оторопевшим товарищам, которые смотрели на него разинув рты.
– Ладно. Предупреждаю: с сегодняшнего дня все меняется. Для начала кончайте нытье.
Старайтесь вести себя при ней, будто вы мужчины. Я подчеркиваю «будто» – это главное.
Черт бы вас побрал, надо навести чистоту и сохранять достоинство, не то будете иметь дело со мной. Она не выдержит и дня в этом смраде, к тому же мы все-таки французы, должны быть галантными. И первый, кто окажет неуважение и хотя бы пукнет в ее присутствии, пусть пеняет на себя…
Все только молча на него глазели, разинув рты. Потом кое до кого из нас дошло. Послышались хриплые смешки, но все мы смутно понимали, что в нашем положении, если не сохранять хоть какое-то достоинство, если не прибегнуть к какой-нибудь выдумке, к иллюзии, совсем опустишься, пойдешь на поводу у чего угодно и даже станешь сотрудничать. И с этой минуты началось поистине удивительное: моральное состояние барака «К» поднялось на несколько градусов. Были даже попытки навести чистоту. Однажды Шатель, который уже дошел до ручки и был готов сдаться, накинулся на одного уголовника под предлогом, что тот «не оказывает уважения Мадемуазель». Объяснения, данные охраннику, потешали нас несколько дней. Каждое утро кто-нибудь из нас затягивал одеялом угол барака, где «одевалась Мадемуазель», чтобы скрыть ее от нескромных взоров. Пианист Ротштейн, хоть он и был самым изможденным из нас, тратил двадцать минут послеобеденного отдыха на то, чтобы нарвать ей цветочков. Интеллектуалы придумывали остроты и меткие высказывания, чтобы блеснуть перед ней, и каждый из нас собирал остатки своей мужественности, чтобы не показать себя побежденным. Комендант лагеря скоро обо всем этом, конечно, узнал. В тот же день он в перерыве подошел к Роберу с одной из своих улыбочек на выбритом до синевы лице.
– Робер, говорят, вы привели в барак женщину?
– Разве вы не можете обыскать барак?
Вздохнув, комендант покачал головой.
– Такие дела я, Робер, понимаю, – сказал он ласково. – Отлично понимаю. Я создан, чтобы их понимать. Это моя профессия. Потому я и занимаю столь высокое положение в партии. Я все понимаю, и мне ваши фортели не нравятся. Могу даже сказать, я их ненавижу. Поэтому я стал национал-социалистом. Я не верю, Робер, что дух всесилен. Не верю в благородные соглашения, в миф о человеческом достоинстве. Не верю в силу разума, в превосходство духовной жизни. Эта разновидность жидовского идеализма ненавистна мне больше всего. Я вам даю время до завтра, чтобы вы убрали эту женщину из барака «К». И более того…
Глаз за моноклем сощурился.
– Знаю я этих идеалистов, Робер, этих гуманитариев. С тех пор как мы взяли власть, идеалисты и гуманитарии стали моей специальностью. Я занимаюсь «духовными ценностями».
Не забывайте, что по сути своей наша революция носит материалистический характер. И потому… Завтра утром я приду в барак «К» с двумя солдатами. Вы выдадите мне невидимую женщину, которая так повышает ваше моральное состояние, и я сообщу вашим товарищам, что она будет отведена в ближайший бардак, чтобы удовлетворить физические потребности наших солдат…
В тот вечер в бараке «К» царило уныние. Многие из нас готовы были сдаться и выдать женщину – это были реалисты, люди разумные, ловкие, предусмотрительные, те, кто умели приспособиться, прочно стояли на земле. Но они знали, что их не спросят, что вопрос будет поставлен перед Робером. И что он не уступит. Надо было только взглянуть на него, он торжествовал. Сидел счастливый, глаза блестели, и нечего было даже пытаться – он все равно не сдастся. Потому что если у нас не хватало сил и убежденности, чтобы верить в то, о чем мы условились, в нашу легенду, во все, что мы сами о себе рассказываем в наших книгах и в наших школах, он-то не желал отречься, и поэтому этот узник, находившийся в плену более мощной силы, чем фашистская Германия, наблюдал за нами своими маленькими смеющимися глазками. И потешался, просто подыхал со смеху при мысли, что все зависит только от него, что эсэсовцы не могут силой изгнать невидимое существо из его сознания, что от него зависит, согласится ли он ее выдать или хотя бы признать, что она не существует. Мы смотрели на него с немой мольбой. Ведь в каком-то смысле, если бы он уступил, если бы подал пример покорности, всем стало бы гораздо легче, потому что дай только нам избавиться от наших условных представлений о собственном достоинстве, и будут позволены любые надежды. Не останется препятствий даже для вступления в их партию… Но стоило лишь поглядеть на его довольную физиономию, чтобы понять – нет, он не поддастся… Думаю, что в тот вечер уголовники из барака «К» решили, что мы и в самом деле свихнулись. Те из них, кто понимал, о чем идет речь, цинично гоготали, смотрели на нас снисходительно, как мудрецы, как люди опытные, реалисты, умеющие устраиваться, умнґо приспосабливаться к условиям этой жизни, – смотрели, как смотрит Хабиб…
– Что будем делать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119