Предстояло идти в атаку. Глубина сцены уходила в почти естественный горизонт. В полном зимнем обмундировании, в маскхалате, с автоматом ППШ застали меня в казарме во время антракта, перед выходом, Лариса Голубкина и Федя Чеханков. Пришли познакомиться, посмотреть, засвидетельствовать почтение. Они же стояли в кулисах и видели меня в «деле», в «бою». По команде помрежа я зарядился с товарищами моими у самого задника, рядом с танковыми воротами, куда действительно может въехать танк (специальное перекрытие выдержит вес — так рассчитано). Залегли. Затемнение. Музыка, свет, фонограмма и:
— Ура!.. За Родину!.. За Москву!..
Бегу вместе со всеми вперед, на зрителя. Публика еще далеко, еще полпути и вдруг — неудача. Сваливаются стеганые штаны. Подхватываю их на ходу левой рукой, правой придерживаю автомат.
— Ура!..
Только бы не остаться в кальсонах! Только не это! Подтягивая штаны с колен, наконец убегаю в кулису. Лариса с Федей видели сей «пассаж».
На другой день прапорщик Двойников выдал мне форму. Солдатскую, но сшитую из офицерской диагонали. Погоны я носил музыкантские, нагрудный значок о высшем образовании, в кармане пачку своих открыток, как киноартиста, которые продавались в киосках «Союзпечать». Все это на всякий случай, для военного патруля, если остановят на улице. Такая же карточка, выпускаемая бюро кинопропаганды, лежала у Двойникова в кабинете на столе, под стеклом.
— Стеблов, — тянул слегка в нос Анатолий Андреевич. — Чего такое? Входишь к полковнику на ковер — говори: «Здравия желаю, товарищ полковник! Рядовой Стеблов явился по вашему приказанию!» Понял? А то чего такое: «здравствуйте», «добрый день»... Чего такое? Понял?
— Понял.
— Я вот... Фоно сыну купил, это самое. А он заниматься не хочет. А ты каждый день, это самое: увольнительная, увольнительная...
— Ну так что?
— Что, что? Не хочет, это самое, сын заниматься.
— Ну и что?
— А ты каждый день, это самое: увольнительная, увольнительная...
— Ну и что?
— Научи, это самое, хотя бы одной рукой... «Все выше, и выше, и выше!..» Это самое. Марш авиации. Я слышал, играл ты... И три поросенка.
— Хорошо. Давайте попробуем.
— Только не говори никому, это самое. Все обедать пойдут, а ты, это самое, задержись.
— Хорошо.
Начали с трех поросят. Попроще. Я показал Анатолию Андреевичу одним пальцем. Попросил выучить к завтрашнему дню. Назавтра, еще до прихода Двойникова, открыл крышку рояля и увидел помеченные чернильным карандашом клавиши. Какую первую нажимать, какую потом. Цифры, цифры, цифры... И если бы такелажники не унесли рояль с нашего этажа, неизвестно, каких высот достиг бы этот педагогический метод.
Из главного политического управления армии в команду время от времени приходил проверяющий. Элегантный морской офицер, кавторанг с кортиком. Как-то во время политзанятий он обратил внимание на мою прическу. Волосы, мол, длиннее положенного по уставу.
— Это парик, это самое, для спектакля, — нашелся Анатолий Андреевич. — Попробуйте, это самое, можно снять.
Он больно дернул меня за волосы.
— Не надо, не надо, отставить, — остановил его капитан.
Зам. начальника театра майор Суворов являлся иногда по утрам на поверку, расхаживая перед строем и разглагольствуя:
— Да, Стеблов, это вам не Театр Ленинского комсомола. Мы с вами церемониться не будем. И вообще... Я не говорю, что в команде нет внешней дисциплины. Я этого не говорю. Не говорю, что посторонние женщины ночуют в физиотерапевтическом кабинете, что выпивки случаются в несвободное время. Я этого не говорю. Но внутренней дисциплины нет. Вот опять недавно в «Иване Грозном» стражники не того схватили... А ведь мы с Анатолием Андреевичем церемониться, повторяю, с вами не будем. Представьте себе, что нет Анатолия Андреевича...
Стоявший «во фрунт» Двойников насторожился. Суворов запаузил, потом продолжал:
— Переводят Анатолия Андреевича комендантом Кремля. — Опять запаузил. — Или меня не будет... — Суворов тяжело вздохнул.
Наступало лето 1967 года. Театр уезжал на гастроли. Команду отправляли в военные лагеря, в Алабино. Меня оставили в Москве. Состоялся разговор в кабинете начальника театра полковника Антонова.
Он официально предложил перейти в труппу с первых чисел сентября, после дембеля. Я выдвинул два условия: оклад в 100 рублей и отказ от присвоения офицерского звания. И то и другое удивило Антонова.
— Наличие лейтенантских погон обяжет меня, находясь в запасе, время от времени призываться на сборы, отрываться от дела, — объяснял я.
— А почему именно 100 рублей? Не больше, не меньше? — иронично поинтересовался Антонов.
Честно говоря, я не нашелся с ответом. Промямлил что-то и только. Первый оклад после института составлял семьдесят пять рублей. Потом, кажется, было 85 рублей, 90 и 100. Скачок с ленкомовских семидесяти пяти, минуя две позиции, казался мне очевидным успехом в материальной жизни. Хотя водитель троллейбуса получал в те времена 200-300 рублей, а уборщица метрополитена — 85. В обычном, не академическом театре потолок равнялся 150 рублям.
В так называемой кишке, узком проходном помещении, где висела репертуарная доска с графиком спектаклей и репетиций, взял меня за руку и отвел в сторону Андрей Алексеевич Попов:
— Ну, ты остаешься? Решил? Ты скажи, а то мы на тебя еще одну пьесу берем. «Поручик Каховский» Гены Шпаликова. — И снова улыбнулся своей смущенной гримасой этот удивительный человек.
В сентябре, в самом начале, вышел приказ. Дембель! Ура! На сборе труппы в начале сезона я уже штатский. Одной актрисе вручили букет и конверт с деньгами. Поздравление с юбилеем. «Вот так и я когда-нибудь, не успев оглянуться, получу свой конверт. Жизнь — мгновение», — пришла на ум банальная мысль.
Площадь Коммуны (ныне площадь Суворова, не майора, конечно, а генералиссимуса) считалась у нас территорией части, но в ресторан Центрального дома Советской Армии вход рядовым был заказан. Только офицерский состав мог воспользоваться этой трапезной. Еще когда не снял я погоны, состоялся закрытый показ премьеры «Часовщика». Днем, нарушив запрет, я сидел в ресторане, обедал. У стойки бара возник военный патруль. Офицер с бляхой и два солдата с повязками на рукавах. Офицер поманил меня пальцем. Я понял — это конец. Арест. Городская гауптвахта. Пока разберутся, что, как, почем, нахлебаюсь по самое горло. Отступать некуда. Подойдя к «бляхе», я положил руку ему на погон, сказал тихо, как можно спокойнее: «Ты меня не серди. Меня вечером маршал Захаров смотрит, а мне еще отдохнуть надо». И пошел от него прочь не оборачиваясь, но ожидая окрика вслед. Видимо, от моей наглости «бляха» опешил и онемел. Скрывшись за дверью, я дернул в театр, в команду. Все обошлось. Вечером нас действительно смотрел начальник Генштаба маршал Захаров, и спектакль, приуроченный к пятидесятилетию Советской власти, получил официальное признание.
Когда представители высшего командования посещали театр, главным образом по случаям каких-либо торжественных заседаний, в кишке собирались полковники-адъютанты. Смешно было слышать их разговоры о своих подопечных:
— Мой сегодня от кофею отказался. Давление поднялось.
—А у нас гастрит разыгрался.
Двойников по таким дням старался отправить команду на увольнение. С глаз долой от генералов и маршалов. А то чуть что не так.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
— Ура!.. За Родину!.. За Москву!..
Бегу вместе со всеми вперед, на зрителя. Публика еще далеко, еще полпути и вдруг — неудача. Сваливаются стеганые штаны. Подхватываю их на ходу левой рукой, правой придерживаю автомат.
— Ура!..
Только бы не остаться в кальсонах! Только не это! Подтягивая штаны с колен, наконец убегаю в кулису. Лариса с Федей видели сей «пассаж».
На другой день прапорщик Двойников выдал мне форму. Солдатскую, но сшитую из офицерской диагонали. Погоны я носил музыкантские, нагрудный значок о высшем образовании, в кармане пачку своих открыток, как киноартиста, которые продавались в киосках «Союзпечать». Все это на всякий случай, для военного патруля, если остановят на улице. Такая же карточка, выпускаемая бюро кинопропаганды, лежала у Двойникова в кабинете на столе, под стеклом.
— Стеблов, — тянул слегка в нос Анатолий Андреевич. — Чего такое? Входишь к полковнику на ковер — говори: «Здравия желаю, товарищ полковник! Рядовой Стеблов явился по вашему приказанию!» Понял? А то чего такое: «здравствуйте», «добрый день»... Чего такое? Понял?
— Понял.
— Я вот... Фоно сыну купил, это самое. А он заниматься не хочет. А ты каждый день, это самое: увольнительная, увольнительная...
— Ну так что?
— Что, что? Не хочет, это самое, сын заниматься.
— Ну и что?
— А ты каждый день, это самое: увольнительная, увольнительная...
— Ну и что?
— Научи, это самое, хотя бы одной рукой... «Все выше, и выше, и выше!..» Это самое. Марш авиации. Я слышал, играл ты... И три поросенка.
— Хорошо. Давайте попробуем.
— Только не говори никому, это самое. Все обедать пойдут, а ты, это самое, задержись.
— Хорошо.
Начали с трех поросят. Попроще. Я показал Анатолию Андреевичу одним пальцем. Попросил выучить к завтрашнему дню. Назавтра, еще до прихода Двойникова, открыл крышку рояля и увидел помеченные чернильным карандашом клавиши. Какую первую нажимать, какую потом. Цифры, цифры, цифры... И если бы такелажники не унесли рояль с нашего этажа, неизвестно, каких высот достиг бы этот педагогический метод.
Из главного политического управления армии в команду время от времени приходил проверяющий. Элегантный морской офицер, кавторанг с кортиком. Как-то во время политзанятий он обратил внимание на мою прическу. Волосы, мол, длиннее положенного по уставу.
— Это парик, это самое, для спектакля, — нашелся Анатолий Андреевич. — Попробуйте, это самое, можно снять.
Он больно дернул меня за волосы.
— Не надо, не надо, отставить, — остановил его капитан.
Зам. начальника театра майор Суворов являлся иногда по утрам на поверку, расхаживая перед строем и разглагольствуя:
— Да, Стеблов, это вам не Театр Ленинского комсомола. Мы с вами церемониться не будем. И вообще... Я не говорю, что в команде нет внешней дисциплины. Я этого не говорю. Не говорю, что посторонние женщины ночуют в физиотерапевтическом кабинете, что выпивки случаются в несвободное время. Я этого не говорю. Но внутренней дисциплины нет. Вот опять недавно в «Иване Грозном» стражники не того схватили... А ведь мы с Анатолием Андреевичем церемониться, повторяю, с вами не будем. Представьте себе, что нет Анатолия Андреевича...
Стоявший «во фрунт» Двойников насторожился. Суворов запаузил, потом продолжал:
— Переводят Анатолия Андреевича комендантом Кремля. — Опять запаузил. — Или меня не будет... — Суворов тяжело вздохнул.
Наступало лето 1967 года. Театр уезжал на гастроли. Команду отправляли в военные лагеря, в Алабино. Меня оставили в Москве. Состоялся разговор в кабинете начальника театра полковника Антонова.
Он официально предложил перейти в труппу с первых чисел сентября, после дембеля. Я выдвинул два условия: оклад в 100 рублей и отказ от присвоения офицерского звания. И то и другое удивило Антонова.
— Наличие лейтенантских погон обяжет меня, находясь в запасе, время от времени призываться на сборы, отрываться от дела, — объяснял я.
— А почему именно 100 рублей? Не больше, не меньше? — иронично поинтересовался Антонов.
Честно говоря, я не нашелся с ответом. Промямлил что-то и только. Первый оклад после института составлял семьдесят пять рублей. Потом, кажется, было 85 рублей, 90 и 100. Скачок с ленкомовских семидесяти пяти, минуя две позиции, казался мне очевидным успехом в материальной жизни. Хотя водитель троллейбуса получал в те времена 200-300 рублей, а уборщица метрополитена — 85. В обычном, не академическом театре потолок равнялся 150 рублям.
В так называемой кишке, узком проходном помещении, где висела репертуарная доска с графиком спектаклей и репетиций, взял меня за руку и отвел в сторону Андрей Алексеевич Попов:
— Ну, ты остаешься? Решил? Ты скажи, а то мы на тебя еще одну пьесу берем. «Поручик Каховский» Гены Шпаликова. — И снова улыбнулся своей смущенной гримасой этот удивительный человек.
В сентябре, в самом начале, вышел приказ. Дембель! Ура! На сборе труппы в начале сезона я уже штатский. Одной актрисе вручили букет и конверт с деньгами. Поздравление с юбилеем. «Вот так и я когда-нибудь, не успев оглянуться, получу свой конверт. Жизнь — мгновение», — пришла на ум банальная мысль.
Площадь Коммуны (ныне площадь Суворова, не майора, конечно, а генералиссимуса) считалась у нас территорией части, но в ресторан Центрального дома Советской Армии вход рядовым был заказан. Только офицерский состав мог воспользоваться этой трапезной. Еще когда не снял я погоны, состоялся закрытый показ премьеры «Часовщика». Днем, нарушив запрет, я сидел в ресторане, обедал. У стойки бара возник военный патруль. Офицер с бляхой и два солдата с повязками на рукавах. Офицер поманил меня пальцем. Я понял — это конец. Арест. Городская гауптвахта. Пока разберутся, что, как, почем, нахлебаюсь по самое горло. Отступать некуда. Подойдя к «бляхе», я положил руку ему на погон, сказал тихо, как можно спокойнее: «Ты меня не серди. Меня вечером маршал Захаров смотрит, а мне еще отдохнуть надо». И пошел от него прочь не оборачиваясь, но ожидая окрика вслед. Видимо, от моей наглости «бляха» опешил и онемел. Скрывшись за дверью, я дернул в театр, в команду. Все обошлось. Вечером нас действительно смотрел начальник Генштаба маршал Захаров, и спектакль, приуроченный к пятидесятилетию Советской власти, получил официальное признание.
Когда представители высшего командования посещали театр, главным образом по случаям каких-либо торжественных заседаний, в кишке собирались полковники-адъютанты. Смешно было слышать их разговоры о своих подопечных:
— Мой сегодня от кофею отказался. Давление поднялось.
—А у нас гастрит разыгрался.
Двойников по таким дням старался отправить команду на увольнение. С глаз долой от генералов и маршалов. А то чуть что не так.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67