Мать нисколько не удивилась моему появлению. Она радовалась и волновалась, но удивлена она не была.
— Я знала, что ты придешь. А когда увидела корабль — они редко бывают здесь, — я сказала дяде Мише: что Алешкин корабль.
Михаил Андреевич, длинный, седой, в парусиновой блузе и в чувяках на босу ногу, сидел за некрашеным столом, положив на него свои большие осторожные руки садовника.
Мы никогда не видели друг друга, и я показался ему похожим на мать, а дядя мне — на Колю, если бы ему прожить еще лет сорок, а потом сделать негатив: лицо темное, а волосы белые. И тут мне стало страшно: наверно, негативом было его лицо среди расплавленных обломков самолета.
— Чудеса! — сказал Михаил Андреевич. — Ведь она и верно говорила утром: «Вот Алешкин корабль!»
Он взял ножницы, нахлобучил войлочную шляпу и пошел на виноградник. А мать села за стол на его место и смотрела на меня так, будто я только утром ушел в школу, а сейчас вернулся. Весело и спокойно она убеждала меня, что все будет хорошо. И вовсе не беда послужить простым матросом. Зато увереннее буду потом носить командирский китель.
Теперь я уже не спрашивал, не жалеет ли она, что все трое мужчин в нашей семье стали военными. Мать сама запомнила, как объяснял нам отец, почему он военный: «Лучше бы, конечно, делать вещи — столы, паровозы, мосты. Но пока есть на свете болезни — нужны доктора. Пока есть слово „война“ — нужны солдаты. Когда-нибудь не будет ни войн, ни болезней».
Дядя Михаил Андреевич делал вещи. Из земли, из воды и солнечных лучей. Несколько раз я ходил с дядей на его работу, в совхоз. Маленькие деревья были уже увешаны лимонами величиной с фасоль. Они созреют только в ноябре, когда в Севастополе подуют холодные ветры с дождями и туманами.
Вставали мы на рассвете, обедали в полдень, Ложились спать вскоре после того, как наступала короткая влажная темнота. Я спал в саду, в шалаше, окруженном тихими шумами и отчетливыми запахами ночи, как корабль всплесками и солью моря.
Поначалу ничего нельзя было разобрать, но, когда гасли окна, сразу включались звезды и ровный гул ночи расслаивался: трещали цикады, отправляясь на ночную работу, шелестели травами жуки, птицы говорили между собой на разных языках, за горой не то смеялся, не то плакал шакал, и с тихим свистом резала воздух летучая мышь.
Я просыпался с птицами, но через открытые окна видел, что мать уже в движении. Она появлялась то в одном, то во втором окне, что-то несла, варила, стирала. Заметив меня, останавливалась на мгновение, а потом снова бралась за свое хозяйство. А я до завтрака, пока не жарко, успевал сбегать к морю. Оно было довольно далеко. По пути назад я покупал молоко, а иногда и десяток серебряных, с чернью рыбок, которых на Черноморье зовут чирус. В этот ранний час, когда солнце только вылезает из-за горы Баграта, на пляже бывало пусто. В море тоже никого, кроме нескольких рыбачьих лодок и бакланов. И мне казалось тогда, что это совсем не то море, бурлящее под винтами, разрезаемое форштевнем, дружественное, но строгое, с которым я связан взаимным долгом. То флотское — севастопольское море несет наши корабли, а мы несем на нем службу. Иначе и быть не может. Но с безмятежностью этих голубых и розовых вод просто не вяжется представление о службе.
Вскоре я убедился в ложности такого ощущения. Да, это то самое море, бесчисленные портреты которого на плотных бледных листах, разграфленных координатной сетью, хранятся в стеллажах штурманской рубки.
Прошла ровно неделя моего пребывания в Сухуми. По дороге к морю я увидел с гребня откоса эскадру, идущую тремя кильватерными колоннами на норд-вест. Я узнал силуэты линкора, двух крейсеров и нескольких эсминцев. Лидеры шли мористее, и опознать их наверняка было трудно, но я почти не сомневался, что это мой «Ростов» и однотипный «Киев».
На головном крейсере положили руля влево. Последовательно сделали поворот остальные, и скоро эскадра скрылась за горизонтом «курортного» моря, которое сразу стало обычным флотским, разграфленным незримой координатной сеткой.
Вернувшись домой, я рассказал о встрече с флотом.
— Соскучился? Еще неделька — и будешь там, — обмакивая вареник в сметану, сказал Михаил Андреевич. — Пожалуй, успеешь еще помочь мне подстричь кустарник. А вареники, Машенька, хоть на выставку в Париж! Налегай, Алешка. У вас на кораблях таких не дают.
— У нас — макароны по-флотски, — ответил я с полным ртом.
Мать не ела. Она пристально смотрела на меня и только, встретившись со мной взглядом, взялась за вилку. Я понял, она думала: «Как это мало — неделя!» А если бы месяц? Тоже миг. Все равно надо расставаться. А когда увидимся?
В воскресенье я взялся за подрезку живой изгороди вокруг дядиного участка. Самшит, или, как его называют ботаники, буксус, — дерево очень твердое. Натянув шнурок вдоль линии густого кустарника, я орудовал большими ножницами. С хрустом падали веточки. Это напоминало работу парикмахера.
Продвигаясь вдоль изгороди, я дошел к полудню до окна дома и увидел, как мать наглаживает мою белую форменку.
«Пожалуй, все-таки надену гражданскую безрукавку, когда поедем смотреть обезьяний питомник», — решил я. Эту безрукавку-тенниску я носил еще в школе. Мать привезла ее в Сухуми. «А вдруг будет тесна? Все-таки стал пошире!»
Я подумал о том, что Анни никогда не видела меня в форме. Даже фотографию я ей не послал. А какая разница? Исчезли из моей жизни внимательный, добрый взгляд, и легкая плавность движений, и голос, который буду помнить всегда.
Я быстрее защелкал ножницами, отгоняя ненужные мысли. Стало очень жарко. Наверно, уже полдень. Вот дойду до угла изгороди и сделаю перерыв.
Из дома вышла мать. Несмотря на жару, она была очень бледной. Подойдя, взяла меня за руку, как маленького:
— Кончай, Алешенька...
И вдруг, второй раз в жизни, я увидел, что она плачет. Снова, как тогда в Бресте, мое лицо стало мокрым от ее слез.
Я выронил ножницы:
— Что? Отец?!
Она вытерла глаза передником:
— Нет, нет...
— Так что же?
— Сегодня... на рассвете немцы бомбили Севастополь.
А потом была дорога в аэропорт. В тот же день. Я не мог ни минуты оставаться здесь, среди лавров и виноградников, и мать не задерживала меня, потому что, пока есть на свете войны, нужны солдаты.
Глава четвертая
ЧЕРНОМОРЦЫ В БОЮ
1
Всегда, во все времена Севастополь был военным городом. После бомбежки, в ночь с двадцать первого на двадцать второе июня, внешне он почти не изменился. Но внезапно он потерял самую характерную свою черту — улыбку.
Это было первое впечатление. Словно за одну ночь уехали все севастопольцы, а их место заняли другие — молчаливые люди с нахмуренными бровями и сжатыми губами. Летняя форма «раз» исчезла вопреки календарю, и флот стал из белого черным. На мне одном — белая, мирная форма.
У Приморского бульвара меня остановил морской патруль:
— Почему не по форме «три»? Документы!
Долговязый старшина первой статьи показался знакомым. Черт возьми! Ведь это Задорожный, которого я когда-то отпустил по дороге в комендатуру.
Он тоже узнал меня. Я показал отпускной билет.
— Ясненько... Из отпуска. Похерил Гитлер твой отпуск.
Мы постояли немного, как старые знакомые, глядя на рейд. Северная бухта была непривычно пустынной. Ни одного крейсера! Никакого движения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110
— Я знала, что ты придешь. А когда увидела корабль — они редко бывают здесь, — я сказала дяде Мише: что Алешкин корабль.
Михаил Андреевич, длинный, седой, в парусиновой блузе и в чувяках на босу ногу, сидел за некрашеным столом, положив на него свои большие осторожные руки садовника.
Мы никогда не видели друг друга, и я показался ему похожим на мать, а дядя мне — на Колю, если бы ему прожить еще лет сорок, а потом сделать негатив: лицо темное, а волосы белые. И тут мне стало страшно: наверно, негативом было его лицо среди расплавленных обломков самолета.
— Чудеса! — сказал Михаил Андреевич. — Ведь она и верно говорила утром: «Вот Алешкин корабль!»
Он взял ножницы, нахлобучил войлочную шляпу и пошел на виноградник. А мать села за стол на его место и смотрела на меня так, будто я только утром ушел в школу, а сейчас вернулся. Весело и спокойно она убеждала меня, что все будет хорошо. И вовсе не беда послужить простым матросом. Зато увереннее буду потом носить командирский китель.
Теперь я уже не спрашивал, не жалеет ли она, что все трое мужчин в нашей семье стали военными. Мать сама запомнила, как объяснял нам отец, почему он военный: «Лучше бы, конечно, делать вещи — столы, паровозы, мосты. Но пока есть на свете болезни — нужны доктора. Пока есть слово „война“ — нужны солдаты. Когда-нибудь не будет ни войн, ни болезней».
Дядя Михаил Андреевич делал вещи. Из земли, из воды и солнечных лучей. Несколько раз я ходил с дядей на его работу, в совхоз. Маленькие деревья были уже увешаны лимонами величиной с фасоль. Они созреют только в ноябре, когда в Севастополе подуют холодные ветры с дождями и туманами.
Вставали мы на рассвете, обедали в полдень, Ложились спать вскоре после того, как наступала короткая влажная темнота. Я спал в саду, в шалаше, окруженном тихими шумами и отчетливыми запахами ночи, как корабль всплесками и солью моря.
Поначалу ничего нельзя было разобрать, но, когда гасли окна, сразу включались звезды и ровный гул ночи расслаивался: трещали цикады, отправляясь на ночную работу, шелестели травами жуки, птицы говорили между собой на разных языках, за горой не то смеялся, не то плакал шакал, и с тихим свистом резала воздух летучая мышь.
Я просыпался с птицами, но через открытые окна видел, что мать уже в движении. Она появлялась то в одном, то во втором окне, что-то несла, варила, стирала. Заметив меня, останавливалась на мгновение, а потом снова бралась за свое хозяйство. А я до завтрака, пока не жарко, успевал сбегать к морю. Оно было довольно далеко. По пути назад я покупал молоко, а иногда и десяток серебряных, с чернью рыбок, которых на Черноморье зовут чирус. В этот ранний час, когда солнце только вылезает из-за горы Баграта, на пляже бывало пусто. В море тоже никого, кроме нескольких рыбачьих лодок и бакланов. И мне казалось тогда, что это совсем не то море, бурлящее под винтами, разрезаемое форштевнем, дружественное, но строгое, с которым я связан взаимным долгом. То флотское — севастопольское море несет наши корабли, а мы несем на нем службу. Иначе и быть не может. Но с безмятежностью этих голубых и розовых вод просто не вяжется представление о службе.
Вскоре я убедился в ложности такого ощущения. Да, это то самое море, бесчисленные портреты которого на плотных бледных листах, разграфленных координатной сетью, хранятся в стеллажах штурманской рубки.
Прошла ровно неделя моего пребывания в Сухуми. По дороге к морю я увидел с гребня откоса эскадру, идущую тремя кильватерными колоннами на норд-вест. Я узнал силуэты линкора, двух крейсеров и нескольких эсминцев. Лидеры шли мористее, и опознать их наверняка было трудно, но я почти не сомневался, что это мой «Ростов» и однотипный «Киев».
На головном крейсере положили руля влево. Последовательно сделали поворот остальные, и скоро эскадра скрылась за горизонтом «курортного» моря, которое сразу стало обычным флотским, разграфленным незримой координатной сеткой.
Вернувшись домой, я рассказал о встрече с флотом.
— Соскучился? Еще неделька — и будешь там, — обмакивая вареник в сметану, сказал Михаил Андреевич. — Пожалуй, успеешь еще помочь мне подстричь кустарник. А вареники, Машенька, хоть на выставку в Париж! Налегай, Алешка. У вас на кораблях таких не дают.
— У нас — макароны по-флотски, — ответил я с полным ртом.
Мать не ела. Она пристально смотрела на меня и только, встретившись со мной взглядом, взялась за вилку. Я понял, она думала: «Как это мало — неделя!» А если бы месяц? Тоже миг. Все равно надо расставаться. А когда увидимся?
В воскресенье я взялся за подрезку живой изгороди вокруг дядиного участка. Самшит, или, как его называют ботаники, буксус, — дерево очень твердое. Натянув шнурок вдоль линии густого кустарника, я орудовал большими ножницами. С хрустом падали веточки. Это напоминало работу парикмахера.
Продвигаясь вдоль изгороди, я дошел к полудню до окна дома и увидел, как мать наглаживает мою белую форменку.
«Пожалуй, все-таки надену гражданскую безрукавку, когда поедем смотреть обезьяний питомник», — решил я. Эту безрукавку-тенниску я носил еще в школе. Мать привезла ее в Сухуми. «А вдруг будет тесна? Все-таки стал пошире!»
Я подумал о том, что Анни никогда не видела меня в форме. Даже фотографию я ей не послал. А какая разница? Исчезли из моей жизни внимательный, добрый взгляд, и легкая плавность движений, и голос, который буду помнить всегда.
Я быстрее защелкал ножницами, отгоняя ненужные мысли. Стало очень жарко. Наверно, уже полдень. Вот дойду до угла изгороди и сделаю перерыв.
Из дома вышла мать. Несмотря на жару, она была очень бледной. Подойдя, взяла меня за руку, как маленького:
— Кончай, Алешенька...
И вдруг, второй раз в жизни, я увидел, что она плачет. Снова, как тогда в Бресте, мое лицо стало мокрым от ее слез.
Я выронил ножницы:
— Что? Отец?!
Она вытерла глаза передником:
— Нет, нет...
— Так что же?
— Сегодня... на рассвете немцы бомбили Севастополь.
А потом была дорога в аэропорт. В тот же день. Я не мог ни минуты оставаться здесь, среди лавров и виноградников, и мать не задерживала меня, потому что, пока есть на свете войны, нужны солдаты.
Глава четвертая
ЧЕРНОМОРЦЫ В БОЮ
1
Всегда, во все времена Севастополь был военным городом. После бомбежки, в ночь с двадцать первого на двадцать второе июня, внешне он почти не изменился. Но внезапно он потерял самую характерную свою черту — улыбку.
Это было первое впечатление. Словно за одну ночь уехали все севастопольцы, а их место заняли другие — молчаливые люди с нахмуренными бровями и сжатыми губами. Летняя форма «раз» исчезла вопреки календарю, и флот стал из белого черным. На мне одном — белая, мирная форма.
У Приморского бульвара меня остановил морской патруль:
— Почему не по форме «три»? Документы!
Долговязый старшина первой статьи показался знакомым. Черт возьми! Ведь это Задорожный, которого я когда-то отпустил по дороге в комендатуру.
Он тоже узнал меня. Я показал отпускной билет.
— Ясненько... Из отпуска. Похерил Гитлер твой отпуск.
Мы постояли немного, как старые знакомые, глядя на рейд. Северная бухта была непривычно пустынной. Ни одного крейсера! Никакого движения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110