Да, это она… Смерть. Карбышеву показалось, что он заметил фашиста, убившего Наркевича, – коротконогий, бегемотистый. Из нескольких миллионов фашистов, вторгшихся в СССР, именно этот был тем, которому предстояло убить Наркевича. От этой нелепой мысли в голове Карбышева зажглось такое отчаяние, а в груди – такой гнев, что он разрядил револьвер, почти не целясь, и все-таки опрокинул коротконогого. Но тут же случилось и другое: где-то совсем близко разорвался снаряд. Вместе с грохотом разрыва огромные белые лампы начали вспыхивать в воздухе. «Ранен? Контужен?…» Между тем неизвестно откуда взявшийся автобус взревел, и малиновая грудь его жарко дохнула в лицо Карбышева. «Контужен?» Он быстро свел носки и еще быстрее раздвинул их, чтобы оттолкнуться от приподнятого края колеи и выпрыгнуть из-под автобуса. «Как? И это все?» – с изумлением думал он, отталкиваясь, скользя и срываясь под радиатор. Где же чемодан? Спасательный круг, чемодан – все равно… Карбышев уже плыл через Днепр. Громкий голос сказал рядом: «Ну и глыбь!» Дмитрий Михайлович открыл глаза, чтобы взглянуть на того, кто сказал, но увидел не его, а нескольких гитлеровцев, что-то с ним делавших, и среди них того коротконогого, который убил Наркевича и которого он только что убил сам.
Глава восьмая
Брест оборонялся двадцать восемь дней. Конец обороны осажденной крепости почти всегда совпадает с ее «капитуляцией», с ее «падением». Но применительно к Бресту невозможно говорить ни о чем подобном. Оборона этой крепости прекратилась потому, что некому было больше защищать ее. Брест не «капитулировал» и не «пал» – он истек кровью. Когда гитлеровцы вошли в цитадель, она еще не была мертвой. Ее стены продолжали жить, – стреляли, так как не все, далеко еще не все очаги сопротивления к этому времени потухли. Безыменный солдат нацарапал на внутренней стене каземата в северо-западном углу цитадели: «Я умираю, но не сдаюсь. Прощай, Родина!» И поставил дату: двадцатое июля. Итак, лишь двадцатого гитлеровцы окончательно осилили Брест – овладели его трупом. Есть в истории военных подвигов золотая полоса славы, которой озаряется народ, мужественно отстаивающий право своей родины на честь и свободу. Была геройская оборона Смоленска (1609–1611 годы); на весь свет прогремел Севастополь (1854–1855 годы). В грозную эпоху последней великой войны блеском такого же точно подвига увенчался Брест-Литовск.
Каждый из двадцати восьми дней бугской страды тяжко ударил по слабенькой полководческой репутации генерала фон Дрейлинга. И репутация не выдержала этих ударов, развалилась. Дрейлинга отрешили от командования дивизией и вызвали в Берлин. Он ехал туда в убийственно скверном настроении. Он глядел из окна вагона на мелькавшие мимо старинные восточногерманские городки и не замечал их. Да и были они удивительно, до смешного похожи друг на друга: узкие высокие здания с крутыми красными крышами; длинный белый Дом с башней без окон; летнее солнце, ярко плещущееся на медных шпицах и бронзовых петухах средневековых колоколен… Отряды подростков из молодежного союза маршировали у вокзалов – раз, два, три! Фашистская песня о Хорсте Весселе неотрывно преследовала Дрейлинга.
Под ее звуки фон Дрейлинг прибыл в Берлин и вышел на перрон, с обеих сторон заставленный серыми голландскими вагонами-ледниками. От страха за будущее и сам он был в эту минуту так же сер и мертвенно холоден, как любой из этих вагонов.
* * *
Потянулись странные дни трусливых ожиданий и тревожной неопределенности. Тотчас по приезде фон Дрейлинг побывал во всех канцеляриях и постучался в двери всех штабных кабинетов, доступных для людей его сравнительно невысокого ранга. Но из этого ровно ничего не вышло. Он не слышал прямых обвинений в брестской неудаче, но вместе с тем ничего не узнал ни о действительной причине своего отзыва из армии, ни о том, что ему предстоит делать дальше. С ним почти не разговаривали, перебрасывая его, как мячик, с одной штабной лестницы на другую. Самое страшное в жизни – неизвестность. Фон Дрейлинг очень болезненно испытывал это на себе. Как-то, выйдя из метро на Бель-Алльянс-плац, он взглянул на чистое, ясное небо, и горькие слезы обиды градом полились из его глаз. «Все, что угодно, – думал он, – арест, суд, разжалование, – все, что угодно, но не эта пытка молчания…» В ранние дни юности он любил помечтать о Германии – о родине своих предков. Она представлялась ему не иначе, как с кайзером посреди блестящего собрания горностаевых мантий, доломанов с бранденбурами, касок с плюмажем и расшитых мундиров. Но в этой Германии, которая приютила его теперь, не было решительно ничего общего с благородно-рыцарственными картинами полудетских грез – подлая акробатика на головах и спинах честных тружеников и порядочных людей. К отчаянию фон Дрейлинга. начинала примешиваться злоба, а это всегда поднимает дух. Он огляделся и, закурив сигарету, направился через площадь к ближайшему кино.
Вдруг какой-то человек неожиданно вырос перед ним и загородил собой путь. Высокая фуражка позволяла видеть, как странно скошен назад лоб этого человека. Крепкие, тяжелые челюсти выступали под ушами. Темные глазки зорко выглядывали из-под лысых бровей. Нос человека был крив, словно перебит посередине. Неизвестный был в эсэсовской форме с витыми майорскими погонами без звездочек. Дрейлинг вздрогнул.
– Хайль Гитлер! – сказал кривоносый штурмбанфюрер. – Здорово, господин «лакштифель». Почему вы околачиваетесь в Берлине, когда все строевые генералы колотят русских? Что случилось?
– Господин Эйнеке! О!..
Эйнеке улыбнулся и так сморщил лоб, что кожа на его голове, и волосы, и фуражка – все вместе задвигалось вперед и назад.
Дрейлинг познакомился с Эйнеке еще в России и уже тогда подозревал в нем шпиона. Здесь, в Германии, задолго до войны, кто-то говорил, будто Эйнеке занимает чрезвычайно «серьезную» должность в Берлинской контрразведке. Но у Дрейлинга не было совершенно никакого желания искать встреч с этим сомнительным человеком. Как ни туго приходилось Дрейлингу в Германии, он никогда не помышлял о поисках поддержки у Эйнеке. За последние две недели он даже и не вспомнил о нем ни разу. Но теперь сам Эйнеке стоял перед ним в натуральнейшем виде и говорил:
– Слушайте, старый приятель! Где вы живете? Отель «Эспланаде»? Отлично. Если вы никого не ждете сегодня, я буду вашим гостем. Выпьем коньяку и потолкуем. Никого не ждете?
– Нет, – пробормотал Дрейлинг, – я очень рад…
– По правде сказать – не заметно.
Дрейлинг остолбенел перед натиском такой прозорливости. Впрочем, это было всегда свойственно Эйнеке: видеть людей насквозь.
– Уверяю вас, – покорно сказал Дрейлинг, – что я чрезвычайно рад принять вас как гостя. Уверяю…
– Тем лучше… Да и может ли быть иначе, когда моя скромная личность имеет счастье пользоваться особым вниманием и доверием самого имперского министра пропаганды и гаулейтера Берлина доктора Йозефа Геббельса? А? Еще бы вам не радоваться такому гостю, как я… Идем!
Он щелкнул языком и быстро зашевелил кожей на голове.
* * *
Встреча с Эйнеке и вечер, проведенный с ним в отеле «Эспланаде», решили судьбу фон Дрейлинга. Как решили? Невероятнейшим образом. Жестокость, сухость, грубость души Эйнеке были давно и хорошо известны Дрейлингу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62