Гуманизм или слюнтяйство – какая разница? Невозможно допустить, чтобы Карбышев сел на толстую шею этого дурака. Даже самый гладкий кегельбанныи шар не заменяет в таких случаях головы. Будем надеяться на вас. Вы знаете русских – это должно помочь вам…
«Опять – как с Брестом!» – в отчаянии подумал Дрейлинг.
– Сопротивляющихся – на тот свет. Средства поощрения? Хлеб, масло, яйца и желудевый кофе…
Бредероде поджал тонкие, злые губы. Его рука быстро прошлась по ровным зачесам прямых светлых волос.
– Итак, господин фон Дрейлинг: langsam, aber deutlich.
* * *
Хамельбургский лагерь для военнопленных лежал в глубокой долине реки Заале и был со всех сторон окружен бесконечными заборами из колючей проволоки с несметным числом караульных постов. Часовые в длинных шинелях неподвижно торчали у ворот лагеря, когда конвой с автоматами наперевес сдавал Карбышева здешней администрации.
– Здравствуйте, господин генерал, – вежливо приветствовал его по-русски лагерэль-тесте, – принимаем вас как почетного гостя!
От этой вежливости что-то заскребло у Карбышева под сердцем.
– Вы русский? – спросил он.
– Более или менее, – сказал лагерэльтесте, слюняво улыбаясь и отводя глаза, – но закон есть закон. А потому пожалуйте за мной.
Карбышев шел за ним между окнами бараков, где содержались пленные. Некоторые окна были открыты. Из них смотрели бледные лица, изуродованные тупым любопытством. Вот и плац. Лагерэльтесте остановился. К Карбышеву подошел офицер.
– Развяжите ваш мешок.
Из окон бараков, окружавших плац, продолжали смотреть бледные любопытные лица. «А ведь и здесь, вероятно, есть такие, которые меня знают, – подумал Карбышев, – одни – лично, другие – по книгам».
– Развязывайте…
– Не буду, – коротко сказал Карбышев.
– Что? – изумился офицер. – Почему не будете?
– Это нужно не мне, а вам. Развязывайте сами.
Люди в окнах зашевелились, их головы закивали, тупое выражение исчезло с лиц, и глухая волна оживленного говора вылилась из бараков на плац. Офицер выругался сквозь зубы. Ефрейтор бросился к мешку, раскрыл его и высыпал на землю содержимое. Это называлось – обыск. Затем тот же ефрейтор кисточкой нанес на левый борт рваной темно-зеленой куртки, в которую был одет Карбышев, его здешний, хамельбургский, номер.
– В карантин! – приказал офицер.
* * *
Голый человек с шарфом на шее и в резиновых калошах, чрезвычайно похожий на скелет, туго обтянутый мешковиной, принес и поставил перед Карбышевым жестяной поднос с кружкой черного кофе, куриным яйцом и двумя объемистыми ломтями серого хлеба под настоящим сливочным маслом.
– Что это?
– Завтрак генералу, – ответил карантинный уборщик по-немецки.
Как и все недавно перенесшие сыпной тиф, Карбышев постоянно хотел есть. При виде завтрака что-то завозилось, громко перекатываясь, в его поджаром животе, до боли сладко засосало под ложечкой, наполнило рот слюной и запрыгало в тумане перед глазами. Наступил момент жестокого соблазна. Странная роскошь угощения – куриное яйцо! – наводила на тревожные, горькие мысли. Почему? Дневная порция хлеба в лагерях – Карбышев хорошо знал это – буханка на шестерых. Хлеб – на треть из опилок. Маргарин и масло – не одно и то же. Откуда же такая благодать на этом жестяном блюде?
– Генералу, – повторил голый.
Нет, конечно, дело не в этом. Генералы голодают в лагерях совершенно так же, как и солдаты.
– Я не буду завтракать, – сказал Карбышев уборщику.
– О! – удивился скелет. – Я понимаю: вы хотите кушать не иначе, как все. А я бы… я бы все это съел, съел, съел!
Он по-волчьи стукнул зубами и коротко засмеялся. Живая, острая дрожь свирепого голода проскочила по его голой коже. И Карбышев ощутил точно такую же дрожь в себе. Да, они оба были голодны до судорог в желудке. И оба не решались прикоснуться к этой еде.
– Унесите, – сказал Карбышев.
Голый схватил блюдо и понес. Однако с полдороги вернулся.
– Я, – тихо проговорил он, – я попал сюда ни за что. Но, кроме своего несчастья, способен понимать все. Слушайте: наступление на Ленинград сорвалось под самым городом. Unglaublich, aber doch. Извините!
И, шлепая калошами, он кинулся вон из комнаты, в которую уже входил главный врач лагерного госпиталя.
* * *
Карантин представлял собой один из бараков той части Хамельбургского лагеря, которая была построена военнопленными во время первой мировой войны. К карантину примыкали госпитальные бараки и кладбище. Территория «ревира» была опоясана шестью рядами проволоки, – крепость в крепости. Кругом – невысокие холмы и довольно густые перелески; за горизонтом – река. Лагерь состоял из казарм – частью кирпичных, двухэтажных, а частью деревянных, в один этаж. Жилые помещения могли быть здесь всякими – просторными или тесными, теплыми или холодными; но проволока, со всех сторон оплетавшая лагерь, могла быть только одной – непреодолимой, и действительно была такой.
Туман растаял в раннем утреннем заморозке. Сонная улыбка солнца медленно катилась по Хамельбургу – по кровлям и улицам, по щебню, распластанному на местах недавних построек, и по черным каркасам недостроенных казарм. Дверь маленькой комнатки, отведенной Карбышеву в карантинном помещении, отворилась, и комендант лагеря генерал фон Дрейлинг переступил порог. Карбышев сразу узнал своего старого знакомого. А между тем теперешний Дрейлинг очень мало походил на прежнего: бесследно исчезла куда-то его элегантная поворотливость, а здоровая ветчинная свежесть превратилась в обыкновенное свинское ожирение.
– Дмитрий Михайлович! – с искусственным оживлением заговорил он с порога. – Дмитрий Михайлович! Боже мой, что происходит…
Он шел вперед с протянутой рукой и на ходу произносил те самые слова, которыми лагерэльтесте встретил Карбышева у ворот.
– Принимаем вас как почетного гостя! Было совершенно ясно, что это значит.
Только тупоголовый Дрейлинг мог не понимать. За ним несли два горячих, вкусно дымившихся завтрака и блюдо с поджаренным хлебом «arme Ritter».
…Погружаясь в воспоминания, как в теплую воду, Дрейлинг вызывал в себе приливы чистых и бесстрастных настроений. Это было для него потребностью сердца. Горизонты жизни сближались, судьбы отдельных людей вдруг становились чем-то значительным, от этого возникала томная, сладко волнующая грусть, и тогда он начинал ощущать себя истинно хорошим человеком. Для встречи с Карбышевым он постарался привести себя именно в такое состояние и, приступая к разговору, действовал не только по приказанию графа Бредероде, но еще и по хотению собственной души, которой было приятно слегка расчувствоваться. От воспоминаний Дрейлинг довольно быстро перешел к философии.
– Казалось бы, все хорошо, – говорил он Карбышеву, – и вдруг возникает нелепый вопрос: а имею ли я нравственное право и т. д.? Скверный вопрос о «нравственном пра-В0» – это и есть то, что своей интеллигентской болезненностью страшно мешает жить и работать. Это ядовитая спирохета, подрывающая естественную силу мысли и чувства. Это русская черта, которая, вероятно, вам знакома, Дмитрий Михайлович, нисколько не меньше, чем мне. Не правда ли? Но с этим надо бороться, бороться…
– Зачем? – спросил Карбышев. – Зачем бороться? Моральное чувство может иногда мешать, но гораздо чаще оно помогает в работе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
«Опять – как с Брестом!» – в отчаянии подумал Дрейлинг.
– Сопротивляющихся – на тот свет. Средства поощрения? Хлеб, масло, яйца и желудевый кофе…
Бредероде поджал тонкие, злые губы. Его рука быстро прошлась по ровным зачесам прямых светлых волос.
– Итак, господин фон Дрейлинг: langsam, aber deutlich.
* * *
Хамельбургский лагерь для военнопленных лежал в глубокой долине реки Заале и был со всех сторон окружен бесконечными заборами из колючей проволоки с несметным числом караульных постов. Часовые в длинных шинелях неподвижно торчали у ворот лагеря, когда конвой с автоматами наперевес сдавал Карбышева здешней администрации.
– Здравствуйте, господин генерал, – вежливо приветствовал его по-русски лагерэль-тесте, – принимаем вас как почетного гостя!
От этой вежливости что-то заскребло у Карбышева под сердцем.
– Вы русский? – спросил он.
– Более или менее, – сказал лагерэльтесте, слюняво улыбаясь и отводя глаза, – но закон есть закон. А потому пожалуйте за мной.
Карбышев шел за ним между окнами бараков, где содержались пленные. Некоторые окна были открыты. Из них смотрели бледные лица, изуродованные тупым любопытством. Вот и плац. Лагерэльтесте остановился. К Карбышеву подошел офицер.
– Развяжите ваш мешок.
Из окон бараков, окружавших плац, продолжали смотреть бледные любопытные лица. «А ведь и здесь, вероятно, есть такие, которые меня знают, – подумал Карбышев, – одни – лично, другие – по книгам».
– Развязывайте…
– Не буду, – коротко сказал Карбышев.
– Что? – изумился офицер. – Почему не будете?
– Это нужно не мне, а вам. Развязывайте сами.
Люди в окнах зашевелились, их головы закивали, тупое выражение исчезло с лиц, и глухая волна оживленного говора вылилась из бараков на плац. Офицер выругался сквозь зубы. Ефрейтор бросился к мешку, раскрыл его и высыпал на землю содержимое. Это называлось – обыск. Затем тот же ефрейтор кисточкой нанес на левый борт рваной темно-зеленой куртки, в которую был одет Карбышев, его здешний, хамельбургский, номер.
– В карантин! – приказал офицер.
* * *
Голый человек с шарфом на шее и в резиновых калошах, чрезвычайно похожий на скелет, туго обтянутый мешковиной, принес и поставил перед Карбышевым жестяной поднос с кружкой черного кофе, куриным яйцом и двумя объемистыми ломтями серого хлеба под настоящим сливочным маслом.
– Что это?
– Завтрак генералу, – ответил карантинный уборщик по-немецки.
Как и все недавно перенесшие сыпной тиф, Карбышев постоянно хотел есть. При виде завтрака что-то завозилось, громко перекатываясь, в его поджаром животе, до боли сладко засосало под ложечкой, наполнило рот слюной и запрыгало в тумане перед глазами. Наступил момент жестокого соблазна. Странная роскошь угощения – куриное яйцо! – наводила на тревожные, горькие мысли. Почему? Дневная порция хлеба в лагерях – Карбышев хорошо знал это – буханка на шестерых. Хлеб – на треть из опилок. Маргарин и масло – не одно и то же. Откуда же такая благодать на этом жестяном блюде?
– Генералу, – повторил голый.
Нет, конечно, дело не в этом. Генералы голодают в лагерях совершенно так же, как и солдаты.
– Я не буду завтракать, – сказал Карбышев уборщику.
– О! – удивился скелет. – Я понимаю: вы хотите кушать не иначе, как все. А я бы… я бы все это съел, съел, съел!
Он по-волчьи стукнул зубами и коротко засмеялся. Живая, острая дрожь свирепого голода проскочила по его голой коже. И Карбышев ощутил точно такую же дрожь в себе. Да, они оба были голодны до судорог в желудке. И оба не решались прикоснуться к этой еде.
– Унесите, – сказал Карбышев.
Голый схватил блюдо и понес. Однако с полдороги вернулся.
– Я, – тихо проговорил он, – я попал сюда ни за что. Но, кроме своего несчастья, способен понимать все. Слушайте: наступление на Ленинград сорвалось под самым городом. Unglaublich, aber doch. Извините!
И, шлепая калошами, он кинулся вон из комнаты, в которую уже входил главный врач лагерного госпиталя.
* * *
Карантин представлял собой один из бараков той части Хамельбургского лагеря, которая была построена военнопленными во время первой мировой войны. К карантину примыкали госпитальные бараки и кладбище. Территория «ревира» была опоясана шестью рядами проволоки, – крепость в крепости. Кругом – невысокие холмы и довольно густые перелески; за горизонтом – река. Лагерь состоял из казарм – частью кирпичных, двухэтажных, а частью деревянных, в один этаж. Жилые помещения могли быть здесь всякими – просторными или тесными, теплыми или холодными; но проволока, со всех сторон оплетавшая лагерь, могла быть только одной – непреодолимой, и действительно была такой.
Туман растаял в раннем утреннем заморозке. Сонная улыбка солнца медленно катилась по Хамельбургу – по кровлям и улицам, по щебню, распластанному на местах недавних построек, и по черным каркасам недостроенных казарм. Дверь маленькой комнатки, отведенной Карбышеву в карантинном помещении, отворилась, и комендант лагеря генерал фон Дрейлинг переступил порог. Карбышев сразу узнал своего старого знакомого. А между тем теперешний Дрейлинг очень мало походил на прежнего: бесследно исчезла куда-то его элегантная поворотливость, а здоровая ветчинная свежесть превратилась в обыкновенное свинское ожирение.
– Дмитрий Михайлович! – с искусственным оживлением заговорил он с порога. – Дмитрий Михайлович! Боже мой, что происходит…
Он шел вперед с протянутой рукой и на ходу произносил те самые слова, которыми лагерэльтесте встретил Карбышева у ворот.
– Принимаем вас как почетного гостя! Было совершенно ясно, что это значит.
Только тупоголовый Дрейлинг мог не понимать. За ним несли два горячих, вкусно дымившихся завтрака и блюдо с поджаренным хлебом «arme Ritter».
…Погружаясь в воспоминания, как в теплую воду, Дрейлинг вызывал в себе приливы чистых и бесстрастных настроений. Это было для него потребностью сердца. Горизонты жизни сближались, судьбы отдельных людей вдруг становились чем-то значительным, от этого возникала томная, сладко волнующая грусть, и тогда он начинал ощущать себя истинно хорошим человеком. Для встречи с Карбышевым он постарался привести себя именно в такое состояние и, приступая к разговору, действовал не только по приказанию графа Бредероде, но еще и по хотению собственной души, которой было приятно слегка расчувствоваться. От воспоминаний Дрейлинг довольно быстро перешел к философии.
– Казалось бы, все хорошо, – говорил он Карбышеву, – и вдруг возникает нелепый вопрос: а имею ли я нравственное право и т. д.? Скверный вопрос о «нравственном пра-В0» – это и есть то, что своей интеллигентской болезненностью страшно мешает жить и работать. Это ядовитая спирохета, подрывающая естественную силу мысли и чувства. Это русская черта, которая, вероятно, вам знакома, Дмитрий Михайлович, нисколько не меньше, чем мне. Не правда ли? Но с этим надо бороться, бороться…
– Зачем? – спросил Карбышев. – Зачем бороться? Моральное чувство может иногда мешать, но гораздо чаще оно помогает в работе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62