– Подлинно: Чижик!
Заметьте ж то, –
Волков значительно поднял указательный палец, –
В хоромах тех
На окнах всех
Ученые висели в клетках птицы:
Дрозды, малиновки, синицы,
И под органчик все уж не по-птичьи пели,
А песни русские, и вальсы, и кадрели…
– «Кадрели»! – замахал руками Долинский. – Вот именно, кадрели!..
И даже попугай,
Как критик злой в журнале,
На всех, кто ни пройдет в саду или по зале,
Кричит: «Дуррак! Дуррак!»
– Белинский! Живой Белинский! – дрыгая ногами в клетчатых панталонах, закатывался Дацков. – Ну, Иван Иваныч, вот поддел, так поддел!
– Итак, –
важно продолжал Волков, –
Наш Чиж примолк и мыслит про себя:
«Что ж, если в пенье свое я
Прибавлю разного чужого –
Ведь это блеску мне прибавит много!
Все станут говорить, что Чиж, верно, учен
Да и умен, –
Вот у него какие слышны звуки,
Как у ученых птиц, – не спеть так без науки!»
Внимать прилежно Чижик стал,
Синица как песнь русскую свистала,
Как трели соловей на щелканье менял,
И как малиновка кадрели напевала,
И даже как
Прохожим попугай кричал: «Дуррак! Дуррак!»
Всего наш Чиж на память понемногу
Чужого нахватал
И в пении своем без смысла все смешал,
И стала песнь его не песнь, а кавардак,
И эхо вторило одно: «Дуррак! Дуррак!»
Иван Иваныч сделал ручкой и спрятал листки в карман под громкий смех и крики «браво! браво!».
Долинский смеялся так, что просыпал табак из трубки, искры полетели на ковер, и Добровольский с Дацковым кинулись их затаптывать.
– Ну, Иван Иваныч, и пробрал же ты нашего молодца! Прямо сказать: спасибо, удружил! – выговорил наконец Долинский. – Эк ты его: «Чужого нахватал – и все смешал»! Подлинно так!
В гостиную вернулось веселье, о неприятном разговоре с Кольцовым забыли. Добровольский сел за старенькое фортепьяно и заиграл вальс. Дацков подхватил Эмилию Егоровну, Баталин с Долинским пристроились к закусочному столу и выпили еще по одной.
Так неловко начавшийся литературный вечер окончился на славу. Правда, всех несколько озадачило исчезновение Придорогина: едва кончилось чтение, он незаметно ушел. Совершенно искренно, без всякой задней мысли, а только желая развлечь Кольцова, привел он его к Добровольским и, лишь когда разгорелся нелепый и оскорбительный спор, понял, что заманил Кольцова в западню. Но ни предотвратить этот спор, ни стать на защиту Белинского он не мог: вчерашнему гимназисту, ему трудно было побороть робость перед гимназическими учителями; защищая Белинского, он показал бы себя опасным вольнодумцем, и бог знает, к каким бы последствиям это могло привести. И он презирал себя за робость, но молчал, а когда кончилось чтение Иван Иванычевой басни и поднялся хохот и аплодисменты остроумцу, постыдно бежал.
7
«Фу, мерзость какая! – с отвращением думал Кольцов, шагая по улице и вспоминая отвратительные подробности глупого спора. – Какая вонючая лужа!»
Щеки его горели. Весенний ветерок приятно освежал лицо; мысли постепенно вернулись к прежнему.
«Так почему ж так грязно говорят о ней? – снова вспомнил о Вареньке. – Ах, да чего-чего у нас не набрешут! Вдова, красавица, не всякому в руки дается, – вот и плетут…»
На Чернавском съезде десятка два кляч, скользя по обледенелой дороге и часто падая на колени, волокли на огромных полозьях чугунную махину. Хриплыми злыми голосами возчики на чем свет стоит кляли бога и мать, кричали: «Разом! Разом!» – и то хлестали кнутами замученных одров, то наваливались на махину, подсобляя лошадям.
Сбоку дороги, в толпе зевак, стоял кривой мещанин и подавал советы.
– Куда, дура, дергаешь животную! – кричал он. – Ты ба полегше, полегше! А ну, вагой-то! Вагой! Подважь, говорю… Экие анафемы!
– Что это? – спросил Кольцов у мещанина.
– Это, сударь, котел паровой на Башкирцеву фабрику волокут, – объяснил мещанин. – Тыщу лет, слышь, привод лошадьми гоняли, ан по науке теперича вышло – котел…
Кольцов поглядел на бьющихся лошадей и пошел вниз по съезду. Наступили сумерки, когда он вышел к реке. У въезда на Митрофаньевский мост дремал инвалид. В окошке часовни мерцала красная лампадка. «Зачем я сюда попал?» – удивился Кольцов, оглядываясь кругом. Прямо над ним, прилепившись к горе, тремя небольшими окнами тускло светился старый, невзрачный домишко.
«Значит, судьба привела», – улыбнулся Кольцов, поднялся по круче к дому и постучал в крайнее окно.
8
Открыла дверь Варвара Григорьевна.
– Боже мой, Алешенька! Как это чудесно, что ты зашел! А я сижу одна, от скуки плакать хочется… Тетка говеет, ко всенощной пошла да и застряла где-то. Наведалась было к Анюте вашей, – она теперь стала какая-то… бог с ней, поджала губы, «да», «нет» – только от нее и слышишь. А ведь подружками были! – жалобно протянула Варенька. – Вот что значит без мужа-то, – лукаво повела глазами на Кольцова. – Обижают – и заступиться некому…
– Варвара Григорьевна, – с чувством произнес Кольцов, – поверьте, уж как я понимаю все… Ни слова не говорите! Вы меня да я вас, ведь мы друг дружку мало что не с детства знаем, чего же нам хорониться-то?
Варенька засмеялась.
– Ну, идем, идем, что же мы в сенях тут… Вот, – распахнула дверь, – тут мой будуар, и гостиная, и кабинет. Садись. Хочешь чаю?
Она ввела Алексея в маленькую низкую комнатку, оклеенную дешевыми обоями, с пыльными фикусами и мутным зеркалом в простенке между двумя окнами. На узеньком деревянном диванчике ворохом лежали какие-то платья, кружева, ленты. Лиловый шелковый салоп с горностаевой выпушкой валялся на стареньком кресле. Варенька сгребла все это в охапку и сунула в огромный скрипучий гардероб.
– Ты знаешь, Алеша, – сказала, садясь рядом на диванчик и накрывая колени Кольцова волной голубого шуршащего кринолина, – знаешь, Алеша, у нас тут живут, как мыши в подполье, ей-богу! Пискнут и своего писку пугаются и сидят – не дышат… И тихо так, что в ушах звенит.
– Это как сказать, – усмехнулся Кольцов. – Тихо-тихо, ан иной раз – глядь – живого человека насмерть загрызают мышки-то эти…
Долгим взглядом поглядела Варенька на него.
– Ну, бог с ними, – вздохнула. – А ты не обиделся, что я на маскараде тебя дурачила? Нет? Не надо, голубчик, не обижайся. Я тебя там сразу увидела, с тобой еще длинный такой, смешной был…
– Это Клюшников, чудесный человек! Какие стихи пишет!
– Все равно, он смешной, твой Клюшников. А весело так было! Сейчас все вспомнишь – словно сон. Эх, и пожила же я тогда! Все забыла, кинулась, как в омут… Я знаю, ты мне стихи сочинил, мне Анисья показывала, я их списала.
Ты в путь иной отправилась одна
И для преступных наслаждений,
Для сладострастья без любви
Других любимцев избрала…
Верно? Ведь ты в меня влюблен был немножко? Да?
– Ах, Варвара Григорьевна, что ж говорить о том… Так, только болячку тревожить. Письма я вам посылал и из Москвы, и из Питера… и все – безответно.
– Так ведь я все в Москве была, – робко, словно извиняясь, сказала Варенька. – А письма сюда, в Воронеж, шли. Я их только намедни прочла… И знаешь, что я тебе скажу?
Алексей молча глядел на огонек свечи. Варенька поднялась с дивана, подошла к зеркалу и долго поправляла прическу.
– Страшно любить меня, Алеша, – сказала наконец Варенька. – Я ведь как безумная, сама себя боюсь. Небось слышал, как про меня судачат? «Лебедиха сожрала!», «К Лебедихе в ловушку попал!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83
Заметьте ж то, –
Волков значительно поднял указательный палец, –
В хоромах тех
На окнах всех
Ученые висели в клетках птицы:
Дрозды, малиновки, синицы,
И под органчик все уж не по-птичьи пели,
А песни русские, и вальсы, и кадрели…
– «Кадрели»! – замахал руками Долинский. – Вот именно, кадрели!..
И даже попугай,
Как критик злой в журнале,
На всех, кто ни пройдет в саду или по зале,
Кричит: «Дуррак! Дуррак!»
– Белинский! Живой Белинский! – дрыгая ногами в клетчатых панталонах, закатывался Дацков. – Ну, Иван Иваныч, вот поддел, так поддел!
– Итак, –
важно продолжал Волков, –
Наш Чиж примолк и мыслит про себя:
«Что ж, если в пенье свое я
Прибавлю разного чужого –
Ведь это блеску мне прибавит много!
Все станут говорить, что Чиж, верно, учен
Да и умен, –
Вот у него какие слышны звуки,
Как у ученых птиц, – не спеть так без науки!»
Внимать прилежно Чижик стал,
Синица как песнь русскую свистала,
Как трели соловей на щелканье менял,
И как малиновка кадрели напевала,
И даже как
Прохожим попугай кричал: «Дуррак! Дуррак!»
Всего наш Чиж на память понемногу
Чужого нахватал
И в пении своем без смысла все смешал,
И стала песнь его не песнь, а кавардак,
И эхо вторило одно: «Дуррак! Дуррак!»
Иван Иваныч сделал ручкой и спрятал листки в карман под громкий смех и крики «браво! браво!».
Долинский смеялся так, что просыпал табак из трубки, искры полетели на ковер, и Добровольский с Дацковым кинулись их затаптывать.
– Ну, Иван Иваныч, и пробрал же ты нашего молодца! Прямо сказать: спасибо, удружил! – выговорил наконец Долинский. – Эк ты его: «Чужого нахватал – и все смешал»! Подлинно так!
В гостиную вернулось веселье, о неприятном разговоре с Кольцовым забыли. Добровольский сел за старенькое фортепьяно и заиграл вальс. Дацков подхватил Эмилию Егоровну, Баталин с Долинским пристроились к закусочному столу и выпили еще по одной.
Так неловко начавшийся литературный вечер окончился на славу. Правда, всех несколько озадачило исчезновение Придорогина: едва кончилось чтение, он незаметно ушел. Совершенно искренно, без всякой задней мысли, а только желая развлечь Кольцова, привел он его к Добровольским и, лишь когда разгорелся нелепый и оскорбительный спор, понял, что заманил Кольцова в западню. Но ни предотвратить этот спор, ни стать на защиту Белинского он не мог: вчерашнему гимназисту, ему трудно было побороть робость перед гимназическими учителями; защищая Белинского, он показал бы себя опасным вольнодумцем, и бог знает, к каким бы последствиям это могло привести. И он презирал себя за робость, но молчал, а когда кончилось чтение Иван Иванычевой басни и поднялся хохот и аплодисменты остроумцу, постыдно бежал.
7
«Фу, мерзость какая! – с отвращением думал Кольцов, шагая по улице и вспоминая отвратительные подробности глупого спора. – Какая вонючая лужа!»
Щеки его горели. Весенний ветерок приятно освежал лицо; мысли постепенно вернулись к прежнему.
«Так почему ж так грязно говорят о ней? – снова вспомнил о Вареньке. – Ах, да чего-чего у нас не набрешут! Вдова, красавица, не всякому в руки дается, – вот и плетут…»
На Чернавском съезде десятка два кляч, скользя по обледенелой дороге и часто падая на колени, волокли на огромных полозьях чугунную махину. Хриплыми злыми голосами возчики на чем свет стоит кляли бога и мать, кричали: «Разом! Разом!» – и то хлестали кнутами замученных одров, то наваливались на махину, подсобляя лошадям.
Сбоку дороги, в толпе зевак, стоял кривой мещанин и подавал советы.
– Куда, дура, дергаешь животную! – кричал он. – Ты ба полегше, полегше! А ну, вагой-то! Вагой! Подважь, говорю… Экие анафемы!
– Что это? – спросил Кольцов у мещанина.
– Это, сударь, котел паровой на Башкирцеву фабрику волокут, – объяснил мещанин. – Тыщу лет, слышь, привод лошадьми гоняли, ан по науке теперича вышло – котел…
Кольцов поглядел на бьющихся лошадей и пошел вниз по съезду. Наступили сумерки, когда он вышел к реке. У въезда на Митрофаньевский мост дремал инвалид. В окошке часовни мерцала красная лампадка. «Зачем я сюда попал?» – удивился Кольцов, оглядываясь кругом. Прямо над ним, прилепившись к горе, тремя небольшими окнами тускло светился старый, невзрачный домишко.
«Значит, судьба привела», – улыбнулся Кольцов, поднялся по круче к дому и постучал в крайнее окно.
8
Открыла дверь Варвара Григорьевна.
– Боже мой, Алешенька! Как это чудесно, что ты зашел! А я сижу одна, от скуки плакать хочется… Тетка говеет, ко всенощной пошла да и застряла где-то. Наведалась было к Анюте вашей, – она теперь стала какая-то… бог с ней, поджала губы, «да», «нет» – только от нее и слышишь. А ведь подружками были! – жалобно протянула Варенька. – Вот что значит без мужа-то, – лукаво повела глазами на Кольцова. – Обижают – и заступиться некому…
– Варвара Григорьевна, – с чувством произнес Кольцов, – поверьте, уж как я понимаю все… Ни слова не говорите! Вы меня да я вас, ведь мы друг дружку мало что не с детства знаем, чего же нам хорониться-то?
Варенька засмеялась.
– Ну, идем, идем, что же мы в сенях тут… Вот, – распахнула дверь, – тут мой будуар, и гостиная, и кабинет. Садись. Хочешь чаю?
Она ввела Алексея в маленькую низкую комнатку, оклеенную дешевыми обоями, с пыльными фикусами и мутным зеркалом в простенке между двумя окнами. На узеньком деревянном диванчике ворохом лежали какие-то платья, кружева, ленты. Лиловый шелковый салоп с горностаевой выпушкой валялся на стареньком кресле. Варенька сгребла все это в охапку и сунула в огромный скрипучий гардероб.
– Ты знаешь, Алеша, – сказала, садясь рядом на диванчик и накрывая колени Кольцова волной голубого шуршащего кринолина, – знаешь, Алеша, у нас тут живут, как мыши в подполье, ей-богу! Пискнут и своего писку пугаются и сидят – не дышат… И тихо так, что в ушах звенит.
– Это как сказать, – усмехнулся Кольцов. – Тихо-тихо, ан иной раз – глядь – живого человека насмерть загрызают мышки-то эти…
Долгим взглядом поглядела Варенька на него.
– Ну, бог с ними, – вздохнула. – А ты не обиделся, что я на маскараде тебя дурачила? Нет? Не надо, голубчик, не обижайся. Я тебя там сразу увидела, с тобой еще длинный такой, смешной был…
– Это Клюшников, чудесный человек! Какие стихи пишет!
– Все равно, он смешной, твой Клюшников. А весело так было! Сейчас все вспомнишь – словно сон. Эх, и пожила же я тогда! Все забыла, кинулась, как в омут… Я знаю, ты мне стихи сочинил, мне Анисья показывала, я их списала.
Ты в путь иной отправилась одна
И для преступных наслаждений,
Для сладострастья без любви
Других любимцев избрала…
Верно? Ведь ты в меня влюблен был немножко? Да?
– Ах, Варвара Григорьевна, что ж говорить о том… Так, только болячку тревожить. Письма я вам посылал и из Москвы, и из Питера… и все – безответно.
– Так ведь я все в Москве была, – робко, словно извиняясь, сказала Варенька. – А письма сюда, в Воронеж, шли. Я их только намедни прочла… И знаешь, что я тебе скажу?
Алексей молча глядел на огонек свечи. Варенька поднялась с дивана, подошла к зеркалу и долго поправляла прическу.
– Страшно любить меня, Алеша, – сказала наконец Варенька. – Я ведь как безумная, сама себя боюсь. Небось слышал, как про меня судачат? «Лебедиха сожрала!», «К Лебедихе в ловушку попал!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83