Отец проклял его, но Малышев, перебиваясь грошовыми уроками, кончил академию. Отец молчал, молчал и сын. Перед смертью старик пожелал повидаться с сыном. Когда Малышев, загоняя ямские тройки, прискакал в родное село, отца уже похоронили. Сын пошел на кладбище, постоял над свежей могилой и, не уронив ни слезинки, поехал обратно: медлить было некогда – в Воронеже лютовала холера.
Он подолгу просиживал у постели Кольцова, и всякий раз после его посещения Кольцову становилось радостно, мир светлел, появлялась надежда. Однажды он спросил Малышева:
– Иван Андреич, скажите по совести, по всей правде: встану я или вот так мне и скрипеть, как неподмазанному?
– Встанешь, дружок, встанешь! – весело сказал Малышев. – Еще и сколько стихов напишешь, еще и «Голубонько доню» споем!
– А я как подумаю, что этак вот буду… Нет! – Алексей со стоном опустился на подушку. – Нет! Или жить для жизни, или уж – могила…
– Это ты, батюшка, брось! – строго погрозил пальцем Малышев. – Подобные мысли – в шею! Вот завтра пришлю тебе микстурки – ах, хороша, чертовка! – попьешь дён с десяток – другое запоешь!
У Кольцова дрогнул голос:
– И чем только отплачу вам, милый Иван Андреич…
– Еще раз про плату помянешь – осерчаю! – нахмурился Малышев.
3
i
Весь месяц лили дожди. Сырость проникала сквозь рамы окон, она была в испарениях мокрой одежды, белыми облаками пара врывалась из кухни, где шла бесконечная стирка и в русской печи подогревались трехведерные чугуны с водой.
Комната, отведенная Алексею, была неудобной – проходной. То и дело через нее бегали поломойки, Анисьины портнихи, кухарка. Из кухни наплывал удушливый чад. Но всего страшней были благовонные ароматные свечки, которые расставлялись на подоконниках. Их сладковатый дымок забирался в горло, в легкие, голова тяжелела, и страшный кашель душил Кольцова.
Свечками этими распоряжалась Анисья. И сколько бы Кольцов ни просил сестру не ставить их в комнате, она все равно с тупым и злобным упрямством ставила проклятые свечи с раннего утра и, когда они догорали, аккуратно меняла их.
Он глядел на свои руки: бледные, с выпяченными широкими мослами, они беспомощно лежали на ситцевом одеяле. Все время одолевала испарина; ко лбу, неприятно щекоча, прилипали волосы.
В соседней комнате за большим столом сидели белошвейки. Они шили Анисьино приданое и целый день пели одну и ту же глупую песню. Кольцова мучила ее тягучая мелодия, раздражали нелепые слова про какую-то девицу, про розы и любовь.
Он закрыл глаза. Вспомнилось: низкие тяжелые тучи, море, дымящий длинной узкой трубой пароходик. На нем Мишенька Катков вместе со своим другом уезжал за границу. Белинский, Панаев и Кольцов провожали их до Кронштадта. В Кронштадте обедали, пили шампанское. Катков клял книгопродавца, в самый последний момент надувшего его с деньгами. Белинский смеялся и говорил, что вернейший признак честного человека – это когда его обманывает другой, нечестный.
– Благодарю покорно! – раздраженно поклонился Катков.. – Лучше уж я без признака обойдусь…
Это было ровно год тому назад. Немного, кажется, а сколько перемен!
Когда возвращались из Кронштадта, много говорили о переезде Кольцова в Питер. Панаев, как всегда, горячился и доказывал, что Питер принесет Алексею золотые горы. Потом зазвал к себе, где Авдотья Яковлевна – молодая жена Панаева – поила всех каким-то необыкновенным чаем, подаренным ей приехавшим из Китая священником-миссионером.
Было уютно, самовар пел нескончаемую песню, и сама Авдотья Яковлевна, умница и красавица, так хорошо и просто говорила с Кольцовым, что он разошелся: читал стихи, смешно рассказывал, как его Михейка зарезать хотел, и даже спел какую-то воронежскую песню.
А потом, уже у Белинского, когда Кольцов укладывался спать, к нему неожиданно подошел работавший за своей конторкой Белинский и, ероша волосы, сказал:
– А знаете, я, кажется, никогда не женюсь… Но если б женился, то моей женой была бы только такая женщина, как Панаева… Ну, нечего, нечего! – прибавил строго, видя, что Кольцов улыбнулся. – Спите, вам спать пора!
– А вы что ж?
– Я! – воскликнул Белинский. – А кто ж господину Краевскому дома-то наживать будет!
4
Хлопнула входная дверь. Кольцов вздрогнул и открыл глаза. Перед ним стоял Малышев и протирал запотевшие очки.
– Погодка! – крякнул, грея у печки покрасневшие руки. – Потоп всемирный… На Поповом рынке мужик с телегой завяз, насилу вытянули. Что это? – понюхав, строго спросил. – Опять свечки?
Он подошел к окну, сердито распахнул его и выбросил тлеющие ароматные угольки. Ветер ворвался в комнату и заиграл занавесками. Алексей жадно вдохнул свежий влажный воздух.
– Анисья Васильевна! – позвал Малышев.
Вошла Анисья, умильна, скромнехонька.
– Вот, матушка ты моя, чтоб не смела тут чадить свечками. Поняла? Чтоб и духу их тут не было!
Когда ушел доктор, Анисья бурей влетела в комнату.
– Наплакался? – закричала злобно. – Наголосился? У-у, наказанье мое! Сам не живешь, и другим житья от тебя нету… На ж тебе! На! На!
Яростно стуча по подоконнику, она поставила уже не две, как прежде, а целых пять благовонных свечек, и снова сладковатый синий дым поплыл по комнате.
– Эх, да и страшна ж ты, Аниска! – с трудом проговорил Кольцов, задыхаясь от дыма.
И вдруг наступило облегченье, голова сделалась легкой. Он попробовал поднять руку. Нет, рука, будто чугуном налитая, не поднялась. «А чего мне ее поднимать? – лениво подумал Кольцов. – Вот запах какой-то знакомый, словно бы цветы… Откуда?»
В самом деле, в комнате запахло цветами – рододендронами, розами. В синем тумане поплыли какие-то люди с лотками на головах, а в лотках – плошки с белыми, розовыми, алыми цветами. Голосом Белинского кто-то сказал: «Сюда, сюда ставьте… Так… Вот хорошо!»
– А обедать-то и не на что! – засмеялся Кольцов. – Ну, ничего, идемте. Я – богатый!
Вошла маменька. Услышала, что Алексей бормочет про обед, пригорюнилась. Он лежал лицом к стене и смеялся тихонько:
– Обедать-то не на что…
– Леша, милушка, – сказала Прасковья Ивановна, – ты молчи, я нонче тебе курятинки сготовлю…
– А? Что? – обернулся он. – Да нет, маменька, мне ничего не надо. Просто так… привиделось.
Прасковья Ивановна покачала головой, перекрестила сына и, стараясь нечаянно не потревожить его, вышла.
– Да уж хоть бы голосили потише! – прикрикнула на поющих швеек. – Тут больной человек лежит, а они…
– Ладно, слыхали! – сердито оборвала Анисья.
5
В комнате пахло не цветами, а все тем же сладким дымом от свечек. В окна по-прежнему хлестал ровный холодный дождь. Кольцову стало жалко, что маменька перебила сон. Он закрыл глаза и постарался мысленно нарисовать эту смешную историю с цветами.
Когда он последний раз приехал в Петербург, ямщик у заставы спросил, куда везти. Кольцов сказал адрес Белинского. Виссарион Григорьич еще раньше в письме велел Алексею нигде в гостиницах не останавливаться, а ехать прямо к нему.
Он жил тогда на Петербургской стороне по Большому проспекту. Его не оказалось дома, однако хозяйка была предупреждена и проводила Кольцова в те две комнаты, которые занимал Белинский. Одна служила кабинетом, другая – спальней.
Не успел Алексей разобрать вещи, как в передней послышался шум, голос Белинского: «Приехал?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83
Он подолгу просиживал у постели Кольцова, и всякий раз после его посещения Кольцову становилось радостно, мир светлел, появлялась надежда. Однажды он спросил Малышева:
– Иван Андреич, скажите по совести, по всей правде: встану я или вот так мне и скрипеть, как неподмазанному?
– Встанешь, дружок, встанешь! – весело сказал Малышев. – Еще и сколько стихов напишешь, еще и «Голубонько доню» споем!
– А я как подумаю, что этак вот буду… Нет! – Алексей со стоном опустился на подушку. – Нет! Или жить для жизни, или уж – могила…
– Это ты, батюшка, брось! – строго погрозил пальцем Малышев. – Подобные мысли – в шею! Вот завтра пришлю тебе микстурки – ах, хороша, чертовка! – попьешь дён с десяток – другое запоешь!
У Кольцова дрогнул голос:
– И чем только отплачу вам, милый Иван Андреич…
– Еще раз про плату помянешь – осерчаю! – нахмурился Малышев.
3
i
Весь месяц лили дожди. Сырость проникала сквозь рамы окон, она была в испарениях мокрой одежды, белыми облаками пара врывалась из кухни, где шла бесконечная стирка и в русской печи подогревались трехведерные чугуны с водой.
Комната, отведенная Алексею, была неудобной – проходной. То и дело через нее бегали поломойки, Анисьины портнихи, кухарка. Из кухни наплывал удушливый чад. Но всего страшней были благовонные ароматные свечки, которые расставлялись на подоконниках. Их сладковатый дымок забирался в горло, в легкие, голова тяжелела, и страшный кашель душил Кольцова.
Свечками этими распоряжалась Анисья. И сколько бы Кольцов ни просил сестру не ставить их в комнате, она все равно с тупым и злобным упрямством ставила проклятые свечи с раннего утра и, когда они догорали, аккуратно меняла их.
Он глядел на свои руки: бледные, с выпяченными широкими мослами, они беспомощно лежали на ситцевом одеяле. Все время одолевала испарина; ко лбу, неприятно щекоча, прилипали волосы.
В соседней комнате за большим столом сидели белошвейки. Они шили Анисьино приданое и целый день пели одну и ту же глупую песню. Кольцова мучила ее тягучая мелодия, раздражали нелепые слова про какую-то девицу, про розы и любовь.
Он закрыл глаза. Вспомнилось: низкие тяжелые тучи, море, дымящий длинной узкой трубой пароходик. На нем Мишенька Катков вместе со своим другом уезжал за границу. Белинский, Панаев и Кольцов провожали их до Кронштадта. В Кронштадте обедали, пили шампанское. Катков клял книгопродавца, в самый последний момент надувшего его с деньгами. Белинский смеялся и говорил, что вернейший признак честного человека – это когда его обманывает другой, нечестный.
– Благодарю покорно! – раздраженно поклонился Катков.. – Лучше уж я без признака обойдусь…
Это было ровно год тому назад. Немного, кажется, а сколько перемен!
Когда возвращались из Кронштадта, много говорили о переезде Кольцова в Питер. Панаев, как всегда, горячился и доказывал, что Питер принесет Алексею золотые горы. Потом зазвал к себе, где Авдотья Яковлевна – молодая жена Панаева – поила всех каким-то необыкновенным чаем, подаренным ей приехавшим из Китая священником-миссионером.
Было уютно, самовар пел нескончаемую песню, и сама Авдотья Яковлевна, умница и красавица, так хорошо и просто говорила с Кольцовым, что он разошелся: читал стихи, смешно рассказывал, как его Михейка зарезать хотел, и даже спел какую-то воронежскую песню.
А потом, уже у Белинского, когда Кольцов укладывался спать, к нему неожиданно подошел работавший за своей конторкой Белинский и, ероша волосы, сказал:
– А знаете, я, кажется, никогда не женюсь… Но если б женился, то моей женой была бы только такая женщина, как Панаева… Ну, нечего, нечего! – прибавил строго, видя, что Кольцов улыбнулся. – Спите, вам спать пора!
– А вы что ж?
– Я! – воскликнул Белинский. – А кто ж господину Краевскому дома-то наживать будет!
4
Хлопнула входная дверь. Кольцов вздрогнул и открыл глаза. Перед ним стоял Малышев и протирал запотевшие очки.
– Погодка! – крякнул, грея у печки покрасневшие руки. – Потоп всемирный… На Поповом рынке мужик с телегой завяз, насилу вытянули. Что это? – понюхав, строго спросил. – Опять свечки?
Он подошел к окну, сердито распахнул его и выбросил тлеющие ароматные угольки. Ветер ворвался в комнату и заиграл занавесками. Алексей жадно вдохнул свежий влажный воздух.
– Анисья Васильевна! – позвал Малышев.
Вошла Анисья, умильна, скромнехонька.
– Вот, матушка ты моя, чтоб не смела тут чадить свечками. Поняла? Чтоб и духу их тут не было!
Когда ушел доктор, Анисья бурей влетела в комнату.
– Наплакался? – закричала злобно. – Наголосился? У-у, наказанье мое! Сам не живешь, и другим житья от тебя нету… На ж тебе! На! На!
Яростно стуча по подоконнику, она поставила уже не две, как прежде, а целых пять благовонных свечек, и снова сладковатый синий дым поплыл по комнате.
– Эх, да и страшна ж ты, Аниска! – с трудом проговорил Кольцов, задыхаясь от дыма.
И вдруг наступило облегченье, голова сделалась легкой. Он попробовал поднять руку. Нет, рука, будто чугуном налитая, не поднялась. «А чего мне ее поднимать? – лениво подумал Кольцов. – Вот запах какой-то знакомый, словно бы цветы… Откуда?»
В самом деле, в комнате запахло цветами – рододендронами, розами. В синем тумане поплыли какие-то люди с лотками на головах, а в лотках – плошки с белыми, розовыми, алыми цветами. Голосом Белинского кто-то сказал: «Сюда, сюда ставьте… Так… Вот хорошо!»
– А обедать-то и не на что! – засмеялся Кольцов. – Ну, ничего, идемте. Я – богатый!
Вошла маменька. Услышала, что Алексей бормочет про обед, пригорюнилась. Он лежал лицом к стене и смеялся тихонько:
– Обедать-то не на что…
– Леша, милушка, – сказала Прасковья Ивановна, – ты молчи, я нонче тебе курятинки сготовлю…
– А? Что? – обернулся он. – Да нет, маменька, мне ничего не надо. Просто так… привиделось.
Прасковья Ивановна покачала головой, перекрестила сына и, стараясь нечаянно не потревожить его, вышла.
– Да уж хоть бы голосили потише! – прикрикнула на поющих швеек. – Тут больной человек лежит, а они…
– Ладно, слыхали! – сердито оборвала Анисья.
5
В комнате пахло не цветами, а все тем же сладким дымом от свечек. В окна по-прежнему хлестал ровный холодный дождь. Кольцову стало жалко, что маменька перебила сон. Он закрыл глаза и постарался мысленно нарисовать эту смешную историю с цветами.
Когда он последний раз приехал в Петербург, ямщик у заставы спросил, куда везти. Кольцов сказал адрес Белинского. Виссарион Григорьич еще раньше в письме велел Алексею нигде в гостиницах не останавливаться, а ехать прямо к нему.
Он жил тогда на Петербургской стороне по Большому проспекту. Его не оказалось дома, однако хозяйка была предупреждена и проводила Кольцова в те две комнаты, которые занимал Белинский. Одна служила кабинетом, другая – спальней.
Не успел Алексей разобрать вещи, как в передней послышался шум, голос Белинского: «Приехал?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83