поэтому меня всегда удивляло и даже коробило излюбленное бабушкино восклицание, когда она совсем падала духом: «Чем я так прогневила господа бога, что он наградил меня таким мужем?» Все это происходит в ту же зиму, что и душераздирающая сцена, когда бабушка вырвала кусок хлеба из его рук. Здоровье беспутного дедушки внушает тревогу, у него все сильнее отекают ноги, между пальцами даже образуются язвы. Необходимо держать его под строгим присмотром и не давать ему пьянствовать, а это задача отнюдь не из легких. Я понимаю, что дедушка дома томится, он хватается за любой предлог, чтобы улизнуть в кафе и посидеть там хоть немножко; это уже немалый прогресс. Ведь в прежнее время он привык исчезать на более длительный срок, лишая нас вдруг своего присутствия, — присутствия, надо сказать, праздного и не слишком заметпого в доме. В таких случаях мне доводилось ночевать вместе с Кларой в швейцарской, на большой кровати в алькове. Должно быть, у нее становилось спокойнее на душе, когда я спал с нею рядом, но она все равно очень нервничала, сетовала на наказание божье, ворочалась с боку на бок, часто вскакивала с кровати, прислушиваясь, не звонит ли звонок в парадном и не пора ли тянуть за шнурок, — словом, сама не спала и меня то и дело будила.
Беглец обычно являлся утром, с видом легкомысленным и непринужденным, и приносил какой-нибудь подарок— букетик цветов или кулек с апельсинами, — наивно полагая, что ему удастся таким путем смягчить свою супругу, но эта уловка не имела успеха. Я не понимал почему, но подарки приводили бабушку в еще большую ярость. Она швыряла цветы супругу в лицо, апельсины же доставались мне, хотя порой она их тоже использовала как метательные снаряды.
Болезнь пресекла дедушкины вылазки, и его развлечения свелись теперь только к бильярду. По вечерам бабушка часто прерывает своо чтение вслух, чтобы взглянуть на ходики; в ее глазах сначала загорается беспокойство, но, по мере того как стрелки на циферблате убегают все дальше, оно перерастает в гнев. Бабушка даже забывает проверить, как я умею определять время по стрелкам (мои познания в этой области ограничиваются цока четвертями и половинками часа). Можно подумать, что ходики наносят ей личное оскорбление; монументальные часы Ма Люсиль тожо раздражают ее, особенно когда принимаются с гулкой бестактностью отмерять пробежавшее время. Наконец наступает момент, когда бабушка уже не в силах терпеть все эти намеки ходиков и их сообщников — старинных часов. Словно отгоняя надоедливую муху, она встряхивает головой, с шумом захлопывает книжку, встает и, еще раз помянув наказание господне, негромко, словно обращаясь к самой себе, говорит:
— Хватит с меня! Пойду схожу за ним. И малыша с собой прихвачу.
— Ты там особенно не церемонься, — отзывается Ма Люсиль, которая готовит на кухне ужин. — Если этот бездельник но уймется, оп недолго протянет, живо концы отдаст. Вот ведь беда какая!
Бабушка накидывает на плечи шаль, потом одевает меня. Я полагаю, что меня она берет с собой, чтобы придать себе храбрости, а также ради соблюдения приличий: ей боязно ходить ночью по улицам. Да и негоже приличной женщине появляться в кафе без провожатого.
Преодолев тройную преграду дверей, мы оказываемся наконец на тротуаре; бабушка секунду медлит и бросает тревожный взгляд на темную улицу в желтых пятнах фонарей; в дождливую пору их дрожащее пламя окутано туманным сиянием; эта улица и в дневное-то время выгля-
дит довольно уныло, на ней мало витрин, она представляет собой нейтральную полосу между Люксембургским садом и авеню Гоблен. Прохожие здесь не задерживаются. Бабушка вздыхает, сжимает мою руку и с энергией отчаянья устремляется большими шагами вперед, стараясь держаться поближе к стенам домов. Точно двое заговорщиков, мы торопливо проскакиваем короткую улицу Фельянтинок, которая выглядит как страшный черный туннель, и, добравшись до улицы Сен-Жак, переводим дыхание. Я различаю вдали решетчатую ограду Валь-де-Грас, мне кажется, что мы совсем рядом с родительским домом. Что они делают там без меня? Но сейчас не время для праздных вопросов. Перед нами, в угловом доме, — кафе, цель нашей прогулки.
Я впервые переступаю порог заведения, пользующегося дурной славой, и впечатление, которое оно на меня произвело, вряд ли понравилось бы бабушке, имей я время в этом признаться. Сверкающая никелем стойка, яркое освещение, выставка пестрых бутылок, мраморные столики, сложный запах табака, вина и опилок — все восхища^ ет меня, и еще больше — задняя комната, где мужчины в жилетах производят сложнейшие карамболи на зеленом сукне стоящего в центре бильярда. Я вполне понимаю своего дедушку, я преисполняюсь к нему таким почтительным восхищением, какого он вряд ли когда-либо удостаивался и про которое он так и не узнает за то недолгое время, что ему остается прожить. Плотное кольцо зрителей вокруг игроков мешает нам подойти к дедушке и дать ему знать о нашем прибытии, но все же мне удается разглядеть несколько его ударов, и я от души аплодирую его мастерству. Но бабушку красота этого зрелища совершенно не трогает. Щеки у нее пылают — наверно, от жары в кафе, — она сухо просит зрителей расступиться, пробивает заслон жилетов и внезапно величественной статуей, олицетворением оскорбленпого долга, возникает перед супругом, который за минуту до этого чувствовал себя таким счастливым. От удивления он так широко открывает рот, что туда свободно может войти бильярдный шар, но тут же молча захлопывает его, сознавая с тоской, что от судьбы не уйдешь. .
Не обращая внимания на цветы, которые преступник пытается ей вручить, бабушка бросает ему в лицо горькие истины о его нравственном падении и погибели. Он знает, что это справедливо, и не снисходит до возраже-
ний. Под взглядами окружающих чемпион кладет кий, молча надевает пиджак и пальто и опять превращается в толстого, страдающего одышкой, ничтожного человека, только зря занимающего место в швейцарской. Ему трудно за нами поспевать.
— Клара, не беги так быстро! — молит он, но Клара только ускоряет шаг...
Несколько недель спустя мой неисправимый дед опять исчезает, на сей раз уже не в кафе, а гораздо дальше, дальше даже, чем площадь Валь-де-Грас и даже чем рынок, расположенный на бульваре Пор-Руаяль, являющемся южной границей наших прогулок. Дед пребывает в больнице Кошен. Мы регулярно его навещаем, и теперь уже наш черед приносить ему апельсины, которые, наверно, считались в то время редкими фруктами, поскольку соперничали с цветами. Он не швырял их нам в лицо, а принимал с признательностью; я так и вижу, как он лежит в общей палате и улыбается нам в свои совсем уже седые усы и на грубом одеяле шевелятся его руки со вздутыми, почти черными венами. Казалось, он был доволен своей
судьбой.
Доволен настолько, что больше уже не вернулся в швейцарскую, и этот его окончательный уход не образовал в швейцарской никакой пустоты; мне стыдно признаться, но я горевал даже меньше, чем при гибели котенка, а тем, более кролика. Правда, в данном случае я не был ни в чем виноват, к тому же из-за частых дедушкиных отлучек смерть человека, наверно, уподобилась в моей голове самому длительному отсутствию. Что это отсутствие не похоже на все предыдущие, я понял только тогда, когда из больницы пришло письмо со служебным штемпелем, прочитав которое бабушка в последний раз возмущенно воскликнула:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Беглец обычно являлся утром, с видом легкомысленным и непринужденным, и приносил какой-нибудь подарок— букетик цветов или кулек с апельсинами, — наивно полагая, что ему удастся таким путем смягчить свою супругу, но эта уловка не имела успеха. Я не понимал почему, но подарки приводили бабушку в еще большую ярость. Она швыряла цветы супругу в лицо, апельсины же доставались мне, хотя порой она их тоже использовала как метательные снаряды.
Болезнь пресекла дедушкины вылазки, и его развлечения свелись теперь только к бильярду. По вечерам бабушка часто прерывает своо чтение вслух, чтобы взглянуть на ходики; в ее глазах сначала загорается беспокойство, но, по мере того как стрелки на циферблате убегают все дальше, оно перерастает в гнев. Бабушка даже забывает проверить, как я умею определять время по стрелкам (мои познания в этой области ограничиваются цока четвертями и половинками часа). Можно подумать, что ходики наносят ей личное оскорбление; монументальные часы Ма Люсиль тожо раздражают ее, особенно когда принимаются с гулкой бестактностью отмерять пробежавшее время. Наконец наступает момент, когда бабушка уже не в силах терпеть все эти намеки ходиков и их сообщников — старинных часов. Словно отгоняя надоедливую муху, она встряхивает головой, с шумом захлопывает книжку, встает и, еще раз помянув наказание господне, негромко, словно обращаясь к самой себе, говорит:
— Хватит с меня! Пойду схожу за ним. И малыша с собой прихвачу.
— Ты там особенно не церемонься, — отзывается Ма Люсиль, которая готовит на кухне ужин. — Если этот бездельник но уймется, оп недолго протянет, живо концы отдаст. Вот ведь беда какая!
Бабушка накидывает на плечи шаль, потом одевает меня. Я полагаю, что меня она берет с собой, чтобы придать себе храбрости, а также ради соблюдения приличий: ей боязно ходить ночью по улицам. Да и негоже приличной женщине появляться в кафе без провожатого.
Преодолев тройную преграду дверей, мы оказываемся наконец на тротуаре; бабушка секунду медлит и бросает тревожный взгляд на темную улицу в желтых пятнах фонарей; в дождливую пору их дрожащее пламя окутано туманным сиянием; эта улица и в дневное-то время выгля-
дит довольно уныло, на ней мало витрин, она представляет собой нейтральную полосу между Люксембургским садом и авеню Гоблен. Прохожие здесь не задерживаются. Бабушка вздыхает, сжимает мою руку и с энергией отчаянья устремляется большими шагами вперед, стараясь держаться поближе к стенам домов. Точно двое заговорщиков, мы торопливо проскакиваем короткую улицу Фельянтинок, которая выглядит как страшный черный туннель, и, добравшись до улицы Сен-Жак, переводим дыхание. Я различаю вдали решетчатую ограду Валь-де-Грас, мне кажется, что мы совсем рядом с родительским домом. Что они делают там без меня? Но сейчас не время для праздных вопросов. Перед нами, в угловом доме, — кафе, цель нашей прогулки.
Я впервые переступаю порог заведения, пользующегося дурной славой, и впечатление, которое оно на меня произвело, вряд ли понравилось бы бабушке, имей я время в этом признаться. Сверкающая никелем стойка, яркое освещение, выставка пестрых бутылок, мраморные столики, сложный запах табака, вина и опилок — все восхища^ ет меня, и еще больше — задняя комната, где мужчины в жилетах производят сложнейшие карамболи на зеленом сукне стоящего в центре бильярда. Я вполне понимаю своего дедушку, я преисполняюсь к нему таким почтительным восхищением, какого он вряд ли когда-либо удостаивался и про которое он так и не узнает за то недолгое время, что ему остается прожить. Плотное кольцо зрителей вокруг игроков мешает нам подойти к дедушке и дать ему знать о нашем прибытии, но все же мне удается разглядеть несколько его ударов, и я от души аплодирую его мастерству. Но бабушку красота этого зрелища совершенно не трогает. Щеки у нее пылают — наверно, от жары в кафе, — она сухо просит зрителей расступиться, пробивает заслон жилетов и внезапно величественной статуей, олицетворением оскорбленпого долга, возникает перед супругом, который за минуту до этого чувствовал себя таким счастливым. От удивления он так широко открывает рот, что туда свободно может войти бильярдный шар, но тут же молча захлопывает его, сознавая с тоской, что от судьбы не уйдешь. .
Не обращая внимания на цветы, которые преступник пытается ей вручить, бабушка бросает ему в лицо горькие истины о его нравственном падении и погибели. Он знает, что это справедливо, и не снисходит до возраже-
ний. Под взглядами окружающих чемпион кладет кий, молча надевает пиджак и пальто и опять превращается в толстого, страдающего одышкой, ничтожного человека, только зря занимающего место в швейцарской. Ему трудно за нами поспевать.
— Клара, не беги так быстро! — молит он, но Клара только ускоряет шаг...
Несколько недель спустя мой неисправимый дед опять исчезает, на сей раз уже не в кафе, а гораздо дальше, дальше даже, чем площадь Валь-де-Грас и даже чем рынок, расположенный на бульваре Пор-Руаяль, являющемся южной границей наших прогулок. Дед пребывает в больнице Кошен. Мы регулярно его навещаем, и теперь уже наш черед приносить ему апельсины, которые, наверно, считались в то время редкими фруктами, поскольку соперничали с цветами. Он не швырял их нам в лицо, а принимал с признательностью; я так и вижу, как он лежит в общей палате и улыбается нам в свои совсем уже седые усы и на грубом одеяле шевелятся его руки со вздутыми, почти черными венами. Казалось, он был доволен своей
судьбой.
Доволен настолько, что больше уже не вернулся в швейцарскую, и этот его окончательный уход не образовал в швейцарской никакой пустоты; мне стыдно признаться, но я горевал даже меньше, чем при гибели котенка, а тем, более кролика. Правда, в данном случае я не был ни в чем виноват, к тому же из-за частых дедушкиных отлучек смерть человека, наверно, уподобилась в моей голове самому длительному отсутствию. Что это отсутствие не похоже на все предыдущие, я понял только тогда, когда из больницы пришло письмо со служебным штемпелем, прочитав которое бабушка в последний раз возмущенно воскликнула:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97