Она-то и выходит на прекрасные деревья и цветники военного госпиталя.
Как и в семьдесят первом, она сообщается с комнатой Люсиль, где я с радостью обнаруживаю, что мебель расставлена точно так же, как стояла там. Только вот Люсиль жалуется, что теперь у нее нет улицы под боком, ведь это шестой этаж, не выбежишь подышать воздухом, поглазеть на прохожих, подобрать свежего навоза. «Роскоши тут через край, да к чему она мне?» Роскошь — это, пожалуй, несколько сильно сказано, скорее уж удобства, городские удобства, хотя за окнами и колышется такая, казалось бы, близкая, по недостижимая листва; а уж о том, чтобы разводить кроликов пли развешивать связки лука перед входом на кухню, и речи быть не может. Мы не вдыхаем больше конский запах. И немного об этом жалеем. Однако в переходе к городскому образу жизни есть и свои хорошие стороны. Швейцарская находилась под знаком тьмы, туда никогда не заглядывало солнце, а здесь все залито светом. Изобилие солнца — это еще одно преимущество перед нами. Когда меня будут оставлять здесь на
ночь (на раскладной кровати в гостиной), я поначалу буду удивлен и счастлив, открыв поутру глаза и увидев мебель в солнечных лучах и сверкающий на солнце паркет. И хотя ощущением счастья отмечены обе бабушкины квартиры, но швейцарская остается в моей памяти жилищем ночным, освещенным чадящими лампами, а квартира в шестьдесят третьем доме ассоциируется с белизной дня. ... Когда впервые после похищения я опять увидал своих бабушек, я почувствовал, что все теперь изменилось: ночной мрак швейцарской обнимал меня, включая в свой круг, тогда как дневной свет шестьдесят третьего предстает предо мною как зрелище, как неизменная ясность неподвижного времени, которое всё — ожидание смерти. То, что Люсиль называет роскошью, по существу, равнозначно уходу от дел, а всем известно, как вредно это сказывается на человеке. Быть может, и в самом деле, как считают мои родители, ты выглядишь более почтенно, если тебе не надо вощить до блеска лестпицу, мыть плиточный пол на площадках, разносить по квартирам почту, но ведь эта унизительная работа по замопона ничем другим. Бабушкам теперь совершенно нечего делать! Только Кларе еще удается с грехом пополам убеждать себя в том, что она играет какую-то роль в жизни сына и внука, ибо, хотя я опять хожу в школу и хотя мои воскресенья заняты по большей части бриджем или кино, у нас остаются еще четверги. По четвергам мы с ней вдвоем отправляемся на прогулку, и она продолжает на свой лад меня просвещать.
Замечательно, что эта старая женщина, так мало на первый взгляд расположенная к тому, что принято сейчас называть культурными интересами, женщина, в чьей жизни, ограниченной, как вы знаете, мирном семьи, не было, казалось бы, ничого, что могло направить ее любопытство именно в эту сторону,— решила посещать со мной музеи, по музею на каждую нашу прогулку.
Мы повидали с ней всё — от гробницы Наполеона и музея колониальной истории в Доме инвалидов до Охоты герцога Орлеанского, побывали в Карнавалэ, в Клюни и Лувре. Мы добрались даже до музея Гиме и, главное, до несравненного Трокадеро, старого Трокадеро, единственного в своем роде музея, дворца хаоса и чудес. Не зная усталости, мы вдоль и поперек исходили все его сумрачные галереи, все заставленные мумиями закоулки, мы сделались знатоками и горели желанием поделиться своими открытиями!
Но, увы, в нашей жизни были не одни только радости! Вскоре после переселения в шестьдесят третий — думаю, примерно через год — судьба взяла жестокий реванш за эту солнечную и тихую, даже, пожалуй, слишком тихую квартиру — крестного разбил паралич, он сделался полным инвалидом. Со времени фронтового ранения он страдал сильнейшей гипертонией, которая привела к поражению сосудов головного мозга с тяжелыми последствиями: у него полностью отнялась правая рука, частично пострадала одна сторона лица, расстроилась речь. Неспособный отныне ни сам одеваться, ни ходить, ни самостоятельно есть (кто-то должен был всякий раз нарезать ему еду на мелкие кусочки), ни писать (хотя он и мужественно тренировал для этого левую руку), крестный вынужден был бросить службу в банке и целиком перейти на иждивение матери. Для Клары теперь опять отыскалась работа, поглощавшая все ее время.
Я был потрясен, когда увидел его после случившегося, исхудавшего, с неподвижной половиной воскового лица, с безжизненно повисшей рукой, которая своей тяжестью перекашивала на сторону все его тело; опираясь на костыль и с трудом сохраняя равновесие, он мучительно тяжко передвигался по комнате. Голос его то и дело прерывался, говорил он страшно медленно, словно каждое слово стоило ему колоссальных усилий, умственных и физических. Он сидел теперь большей частью в гостиной, в плетеном кресле, обложенный подушками и положив неподвижную руку на тот самый письменный стол, который в семьдесят первом стоял в его комнате и за которым он там по вечерам работал с риском свихнуться. Люсиль, конечно, и сама не подозревала, насколько пророческими были ее слова... Теперь на столе нет ни книг, ни тетрадей, но не так-то просто беде скрутить этого упрямого человека. Он не только научится писать левой рукой, но, когда благодаря упорным тренировкам, в мозгу у него восстановятся какие-то нервныо связи, стол будет служить ему для размещения альбомов с коллекцией почтовых марок, а потом и для шахматной доски, и я стану его партнером. Но это произойдет позже, а пока квартира в шестьдесят третьем надолго погрузится в атмосферу болезни и заливающий ее свет померкнет перед той удрученностью, которой проникнуты каждое движение, каждый взгляд оставшихся здоровыми женщин, померкнет перед их настороженной покорностью судьбе, ибо, как известно, беда беду
родит, ее не переборешь: мозговые расстройства, так же как болезни сердца, дают лишь некую отсрочку, и никому не ведомо, как долго эта отсрочка продлится, короче говоря, все зависит от прихоти смерти; когда Робер, после стольких трудов и усилий, снова начнет медленно ходить из комнаты в комнату, мы будем постоянно прислушиваться к постукиванью его костыля по паркету, готовые уловить малейшее изменение звука и ритма, и любое за~ тишье будет нас тревожить...
Вот почему, невзирая на все, казалось бы, удобства квартиры, на мебель, перекочевавшую сюда из швейцарской,— в шестьдесят третьем все так обманчиво. Ничему не бывать уже больше таким, каким было раньше, и моя детская чуткость явственно ощутит это неслышное присутствие смерти — ощутит не только в том новом, пугающем облике крестного, к которому мне так трудно будет привыкнуть, но и в едва заметных признаках старения Клары и Люсиль; из-за этого в душе моей погаснет радость возврата в свой ушедший рай. Все мечено роком, чьи шаги приближаются так же медлительно и неотвратимо, как некогда в семьдесят первом звучали шаги таинственных тряпичников, рывшихся под нашими окнами; но сейчас это даже страшнее, ибо это нечто невидимое не дает ничего, за что воображению можно было бы уцепиться, и разит внезапно, как молния.
Остается одно — пользоваться передышкой, вкушать последние радости уцелевшего прошлого. Эти радости оттеснены теперь куда-то на задворки моего существования, наподобие застывших картин; но память ни за что не соглашается их терять и возвращается к пим в рассказе снова и снова вопреки движению времени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Как и в семьдесят первом, она сообщается с комнатой Люсиль, где я с радостью обнаруживаю, что мебель расставлена точно так же, как стояла там. Только вот Люсиль жалуется, что теперь у нее нет улицы под боком, ведь это шестой этаж, не выбежишь подышать воздухом, поглазеть на прохожих, подобрать свежего навоза. «Роскоши тут через край, да к чему она мне?» Роскошь — это, пожалуй, несколько сильно сказано, скорее уж удобства, городские удобства, хотя за окнами и колышется такая, казалось бы, близкая, по недостижимая листва; а уж о том, чтобы разводить кроликов пли развешивать связки лука перед входом на кухню, и речи быть не может. Мы не вдыхаем больше конский запах. И немного об этом жалеем. Однако в переходе к городскому образу жизни есть и свои хорошие стороны. Швейцарская находилась под знаком тьмы, туда никогда не заглядывало солнце, а здесь все залито светом. Изобилие солнца — это еще одно преимущество перед нами. Когда меня будут оставлять здесь на
ночь (на раскладной кровати в гостиной), я поначалу буду удивлен и счастлив, открыв поутру глаза и увидев мебель в солнечных лучах и сверкающий на солнце паркет. И хотя ощущением счастья отмечены обе бабушкины квартиры, но швейцарская остается в моей памяти жилищем ночным, освещенным чадящими лампами, а квартира в шестьдесят третьем доме ассоциируется с белизной дня. ... Когда впервые после похищения я опять увидал своих бабушек, я почувствовал, что все теперь изменилось: ночной мрак швейцарской обнимал меня, включая в свой круг, тогда как дневной свет шестьдесят третьего предстает предо мною как зрелище, как неизменная ясность неподвижного времени, которое всё — ожидание смерти. То, что Люсиль называет роскошью, по существу, равнозначно уходу от дел, а всем известно, как вредно это сказывается на человеке. Быть может, и в самом деле, как считают мои родители, ты выглядишь более почтенно, если тебе не надо вощить до блеска лестпицу, мыть плиточный пол на площадках, разносить по квартирам почту, но ведь эта унизительная работа по замопона ничем другим. Бабушкам теперь совершенно нечего делать! Только Кларе еще удается с грехом пополам убеждать себя в том, что она играет какую-то роль в жизни сына и внука, ибо, хотя я опять хожу в школу и хотя мои воскресенья заняты по большей части бриджем или кино, у нас остаются еще четверги. По четвергам мы с ней вдвоем отправляемся на прогулку, и она продолжает на свой лад меня просвещать.
Замечательно, что эта старая женщина, так мало на первый взгляд расположенная к тому, что принято сейчас называть культурными интересами, женщина, в чьей жизни, ограниченной, как вы знаете, мирном семьи, не было, казалось бы, ничого, что могло направить ее любопытство именно в эту сторону,— решила посещать со мной музеи, по музею на каждую нашу прогулку.
Мы повидали с ней всё — от гробницы Наполеона и музея колониальной истории в Доме инвалидов до Охоты герцога Орлеанского, побывали в Карнавалэ, в Клюни и Лувре. Мы добрались даже до музея Гиме и, главное, до несравненного Трокадеро, старого Трокадеро, единственного в своем роде музея, дворца хаоса и чудес. Не зная усталости, мы вдоль и поперек исходили все его сумрачные галереи, все заставленные мумиями закоулки, мы сделались знатоками и горели желанием поделиться своими открытиями!
Но, увы, в нашей жизни были не одни только радости! Вскоре после переселения в шестьдесят третий — думаю, примерно через год — судьба взяла жестокий реванш за эту солнечную и тихую, даже, пожалуй, слишком тихую квартиру — крестного разбил паралич, он сделался полным инвалидом. Со времени фронтового ранения он страдал сильнейшей гипертонией, которая привела к поражению сосудов головного мозга с тяжелыми последствиями: у него полностью отнялась правая рука, частично пострадала одна сторона лица, расстроилась речь. Неспособный отныне ни сам одеваться, ни ходить, ни самостоятельно есть (кто-то должен был всякий раз нарезать ему еду на мелкие кусочки), ни писать (хотя он и мужественно тренировал для этого левую руку), крестный вынужден был бросить службу в банке и целиком перейти на иждивение матери. Для Клары теперь опять отыскалась работа, поглощавшая все ее время.
Я был потрясен, когда увидел его после случившегося, исхудавшего, с неподвижной половиной воскового лица, с безжизненно повисшей рукой, которая своей тяжестью перекашивала на сторону все его тело; опираясь на костыль и с трудом сохраняя равновесие, он мучительно тяжко передвигался по комнате. Голос его то и дело прерывался, говорил он страшно медленно, словно каждое слово стоило ему колоссальных усилий, умственных и физических. Он сидел теперь большей частью в гостиной, в плетеном кресле, обложенный подушками и положив неподвижную руку на тот самый письменный стол, который в семьдесят первом стоял в его комнате и за которым он там по вечерам работал с риском свихнуться. Люсиль, конечно, и сама не подозревала, насколько пророческими были ее слова... Теперь на столе нет ни книг, ни тетрадей, но не так-то просто беде скрутить этого упрямого человека. Он не только научится писать левой рукой, но, когда благодаря упорным тренировкам, в мозгу у него восстановятся какие-то нервныо связи, стол будет служить ему для размещения альбомов с коллекцией почтовых марок, а потом и для шахматной доски, и я стану его партнером. Но это произойдет позже, а пока квартира в шестьдесят третьем надолго погрузится в атмосферу болезни и заливающий ее свет померкнет перед той удрученностью, которой проникнуты каждое движение, каждый взгляд оставшихся здоровыми женщин, померкнет перед их настороженной покорностью судьбе, ибо, как известно, беда беду
родит, ее не переборешь: мозговые расстройства, так же как болезни сердца, дают лишь некую отсрочку, и никому не ведомо, как долго эта отсрочка продлится, короче говоря, все зависит от прихоти смерти; когда Робер, после стольких трудов и усилий, снова начнет медленно ходить из комнаты в комнату, мы будем постоянно прислушиваться к постукиванью его костыля по паркету, готовые уловить малейшее изменение звука и ритма, и любое за~ тишье будет нас тревожить...
Вот почему, невзирая на все, казалось бы, удобства квартиры, на мебель, перекочевавшую сюда из швейцарской,— в шестьдесят третьем все так обманчиво. Ничему не бывать уже больше таким, каким было раньше, и моя детская чуткость явственно ощутит это неслышное присутствие смерти — ощутит не только в том новом, пугающем облике крестного, к которому мне так трудно будет привыкнуть, но и в едва заметных признаках старения Клары и Люсиль; из-за этого в душе моей погаснет радость возврата в свой ушедший рай. Все мечено роком, чьи шаги приближаются так же медлительно и неотвратимо, как некогда в семьдесят первом звучали шаги таинственных тряпичников, рывшихся под нашими окнами; но сейчас это даже страшнее, ибо это нечто невидимое не дает ничего, за что воображению можно было бы уцепиться, и разит внезапно, как молния.
Остается одно — пользоваться передышкой, вкушать последние радости уцелевшего прошлого. Эти радости оттеснены теперь куда-то на задворки моего существования, наподобие застывших картин; но память ни за что не соглашается их терять и возвращается к пим в рассказе снова и снова вопреки движению времени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97