Но свет сиял под потолком, рождая тень присутствующего здесь заключенного; некий запах весны проникал сквозь мрачную и восхитительную решетку характерного тюремного окна, и не хватало только летучих мышей и цепей для полной книжной картины происходящего; и Миша хотел быть преступником, закованным в колодки на площади, или в темной яме, или в этой тюрьме, чтобы слиться с проникающим в него страданием в единое целое, как при зачатии, и завершить свою жизнь, полную убийств и греха, шепнув сухими умирающими губами в презирающую пустоту что-нибудь тихое и значительное, похожее на последнюю точку в священной книге, которая не столько заканчивает повествование, сколько начинает новую жизнь.
Сознание своей дурной нравственности наполняло Мишу восторгом предстоящего возмездия со стороны внешних сил. Он не помнил свою былую задачу и своих, нарушающих какой-нибудь закон, поступков, но из-за этого воображение готово было представить его душе любые возможные приятные события, начиная от романтичной борьбы за свободу и продолжая мерзким сексуальным убийством, совершенном в полумраке изумительной подворотни под опустошительный гул вселенской тишины. Может быть, не было вообще ничего и Миша сам попросился в неволю, желая убежать в утробный рай тюремной ограниченности от страшной и ответственной жизни в мире любых возможностей. Миша, наверное, просто хотел уже умереть и не видел лучшей смерти, чем смерть узника, чувствующего свою вину и боль и смотрящего на мир с высоты свободы от самосохранения.
Паутины шептали признания в любви, параша в углу вносила чудную гармонию в интерьер, и решена была такой, какой ее можно было представить.
— Я люблю вас, друзья, — сказал Миша Оно, поцеловав стену. И не было ни жизней, ни смертей сейчас здесь в этом реальном месте, и Афанасий за стеной плакал и стонал, словно музыка сфер, и ему так хотелось выйти отсюда, что он никогда не согласился бы покинуть это божье место. И наступила еще одна одинокая ночь.
§
Ничего не было. Раздраженный Яковлев спустился сверху, совмещая в себе внутреннее и внешнее.
— Эй, ты, козел идиотский! — громоподобно заорал он. — Ты издеваешься, демиург лысый, надо мной?!!!
Лао припудрил вселенскую лысину на своем никаком теле. Он был спокоен и зол.
— Ты мне сам не дал, когда я хотел тебя.
— Ты был омерзителен, — опять заорал Яковлев. — Я не могу дать такому слюнявому человеку, включенному в реальность только собственных кишок!
— Сам виноват в дальнейшем, — гнусным тоном сказал Лао, сооружая всемирный потоп. — Мог бы понять ситуацию и явиться мне в истинном виде.
— Ты обнаглел!!! — снова заорал Яковлев. — Ты не можешь совершить простейшего действия, которое под силу даже козлу!!!
— Не все так просто, Оля, — сказал Лао, умирая и воскресая.
Яковлев смолк на века и отдохнул от наглости партнера по творческому акту. Потом он стал вкрадчиво шептать:
— Ты не понимаешь, что мы теряем время, дубина. Они же похитили у нас тайну жизни, а мы никак не можем совершить этот проклятый любовный поступок. А по-другому ведь не проникнешь к ним; совершив грех, нельзя попасть в гущу собственного творения! Поэтому, я все же предлагаю тебе мир и дружбу, поскольку иного пути у нас нет.
— А может, я не хочу больше туда? — спросил Лао, восставая из пепла.
— Как это так! Они же там…
— Ну и хрен с ними, — подумал Лао.
— Я прошу тебя, родная ты моя!
— Я должен подумать, — сказал Лао, удаляясь в уединение. Волны плескались над его головой, покой расцветал повсюду. Иисус Кибальчиш куда-то исчез. Опанас Петрович сказал свое слово.
§
И Лао стал неким человеком-вообще; он лежал на мягкой перине, затягиваясь сигарой, или же стоял в кузове грузовой машины, принимая снизу ящики, чтобы класть их в штабеля, а иногда просто забывал осознать свою истинную деятельность в тот, или иной момент. Все было несущественно и неважно, лишь его мысль, его сомнения имели смысл; и Лао думал о предстоящем непрерывно, не отвлекаясь на перипетии судьбы и на радости иных физических достояний, и никак не мог решиться на что-нибудь. Его вопрос, конечно, можно было свести к обычной дилемме, выразимой в простой фразе-антиномии, над которой легко подшутить, но в отличие от известных идейных развилок, выпадавших на долю знакомых всем существ, его задача заключалась в том, чтобы набраться смелости для выбора меньшего, а не большего, более простого, а не великого; решиться на самоограничение и низведение себя в гнусное, почти животное состояние: решиться «не быть».
— Не быть, или быть — вот в чем загвоздка! — размышлял Лао. — Как я могу оставить все ради чего-то, бесконечность ради ограниченности? Я могу вобрать в себя то, чем я собираюсь стать; могу стать таким, не теряя всеобщести; зачем же мне лишаться вершины и власти, чтобы пасть в примитивную неизвестность только для того, чтобы завоевать и ее тоже? Ничего не существует; нам нужны новые задачи, создающие иллюзию существования, почему эта задача имеет больший смысл, чем стремление к небытию, заложенное мною во все? Я недоумеваю и сомневаюсь и открою сейчас в окно вот этой комнаты, и мне нравится это окно. Я хочу любить это окно, я люблю его прозрачность и в то же время естественность; я могу смотреть сквозь нею, но не могу пройти сквозь него, не разбив. Я могу это сделать, но мне надоело быть таким. Высшему существу нужна ограниченность и нужен такой же баланс между бытием и небытием, как у стекла, которое есть и которого нет; прелесть реальности рождается только от грусти своей ничтожности, своей неспособности умереть до конца, своего несоответствия ни высшему, ни низшему. Иногда я люблю пиво в лунную ночь, которая струится в шашлычном камине снежного цилиндра во тьме любви. Я готов целовать реальность в губы, накрашенные лиловой помадой; готов отдать ей свое время и увидеть блаженный конец в каждой секунде ее часа, готов потерять свою всеобъемлющую таинственность ради небольшой тайны, которая притаилась за дверью в девическую квартиру, готов умереть сейчас же, если это только будет истинным изменением, готов продолжать это все. Это как воспоминание о настоящем, как нечто несущественное, случайное, ставшее важным и определяющим другое; как новорожденная из разных бредовых имен и событий субстанция. Могу ли я принять кружку пива, отвергнув бога? Возможно, лишь конкретика разрушит скуку ясной нравственной задачи, встающей перед ограниченным существом; если же я не ограничен, то мне нечем уничтожить мою личную задачу; главное во мне не будет подвергнуто смерти, воплощаясь в низшем виде; то, что будет, не изменит ничего в принципе. Я не могу бояться, отсекая от себя могущество — страшит лишь восхождение, а не поражение в этих условиях; быть может, я приобрету небо в чашечке цветка взамен истинного неба, а все минимальное более совершенно, чем все остальное. Я чувствую личность, получающуюся из меня в то время, как я размышляю и говорю это для себя; пусть она будет оригинальной и узнаваемой с первого взгляда; пусть ее жесткие рамки станут надеждой на лучшее будущее и сладкое прошлое. Пусть произойдет какая-нибудь мистерия, возможно, моя смелость послужит мне оправданием для чего-то нового, может быть, удовольствия окупят мой риск. Я видел картинки бытия, слушал звуки разной частоты, трогал предметы и знал вкус нектара;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Сознание своей дурной нравственности наполняло Мишу восторгом предстоящего возмездия со стороны внешних сил. Он не помнил свою былую задачу и своих, нарушающих какой-нибудь закон, поступков, но из-за этого воображение готово было представить его душе любые возможные приятные события, начиная от романтичной борьбы за свободу и продолжая мерзким сексуальным убийством, совершенном в полумраке изумительной подворотни под опустошительный гул вселенской тишины. Может быть, не было вообще ничего и Миша сам попросился в неволю, желая убежать в утробный рай тюремной ограниченности от страшной и ответственной жизни в мире любых возможностей. Миша, наверное, просто хотел уже умереть и не видел лучшей смерти, чем смерть узника, чувствующего свою вину и боль и смотрящего на мир с высоты свободы от самосохранения.
Паутины шептали признания в любви, параша в углу вносила чудную гармонию в интерьер, и решена была такой, какой ее можно было представить.
— Я люблю вас, друзья, — сказал Миша Оно, поцеловав стену. И не было ни жизней, ни смертей сейчас здесь в этом реальном месте, и Афанасий за стеной плакал и стонал, словно музыка сфер, и ему так хотелось выйти отсюда, что он никогда не согласился бы покинуть это божье место. И наступила еще одна одинокая ночь.
§
Ничего не было. Раздраженный Яковлев спустился сверху, совмещая в себе внутреннее и внешнее.
— Эй, ты, козел идиотский! — громоподобно заорал он. — Ты издеваешься, демиург лысый, надо мной?!!!
Лао припудрил вселенскую лысину на своем никаком теле. Он был спокоен и зол.
— Ты мне сам не дал, когда я хотел тебя.
— Ты был омерзителен, — опять заорал Яковлев. — Я не могу дать такому слюнявому человеку, включенному в реальность только собственных кишок!
— Сам виноват в дальнейшем, — гнусным тоном сказал Лао, сооружая всемирный потоп. — Мог бы понять ситуацию и явиться мне в истинном виде.
— Ты обнаглел!!! — снова заорал Яковлев. — Ты не можешь совершить простейшего действия, которое под силу даже козлу!!!
— Не все так просто, Оля, — сказал Лао, умирая и воскресая.
Яковлев смолк на века и отдохнул от наглости партнера по творческому акту. Потом он стал вкрадчиво шептать:
— Ты не понимаешь, что мы теряем время, дубина. Они же похитили у нас тайну жизни, а мы никак не можем совершить этот проклятый любовный поступок. А по-другому ведь не проникнешь к ним; совершив грех, нельзя попасть в гущу собственного творения! Поэтому, я все же предлагаю тебе мир и дружбу, поскольку иного пути у нас нет.
— А может, я не хочу больше туда? — спросил Лао, восставая из пепла.
— Как это так! Они же там…
— Ну и хрен с ними, — подумал Лао.
— Я прошу тебя, родная ты моя!
— Я должен подумать, — сказал Лао, удаляясь в уединение. Волны плескались над его головой, покой расцветал повсюду. Иисус Кибальчиш куда-то исчез. Опанас Петрович сказал свое слово.
§
И Лао стал неким человеком-вообще; он лежал на мягкой перине, затягиваясь сигарой, или же стоял в кузове грузовой машины, принимая снизу ящики, чтобы класть их в штабеля, а иногда просто забывал осознать свою истинную деятельность в тот, или иной момент. Все было несущественно и неважно, лишь его мысль, его сомнения имели смысл; и Лао думал о предстоящем непрерывно, не отвлекаясь на перипетии судьбы и на радости иных физических достояний, и никак не мог решиться на что-нибудь. Его вопрос, конечно, можно было свести к обычной дилемме, выразимой в простой фразе-антиномии, над которой легко подшутить, но в отличие от известных идейных развилок, выпадавших на долю знакомых всем существ, его задача заключалась в том, чтобы набраться смелости для выбора меньшего, а не большего, более простого, а не великого; решиться на самоограничение и низведение себя в гнусное, почти животное состояние: решиться «не быть».
— Не быть, или быть — вот в чем загвоздка! — размышлял Лао. — Как я могу оставить все ради чего-то, бесконечность ради ограниченности? Я могу вобрать в себя то, чем я собираюсь стать; могу стать таким, не теряя всеобщести; зачем же мне лишаться вершины и власти, чтобы пасть в примитивную неизвестность только для того, чтобы завоевать и ее тоже? Ничего не существует; нам нужны новые задачи, создающие иллюзию существования, почему эта задача имеет больший смысл, чем стремление к небытию, заложенное мною во все? Я недоумеваю и сомневаюсь и открою сейчас в окно вот этой комнаты, и мне нравится это окно. Я хочу любить это окно, я люблю его прозрачность и в то же время естественность; я могу смотреть сквозь нею, но не могу пройти сквозь него, не разбив. Я могу это сделать, но мне надоело быть таким. Высшему существу нужна ограниченность и нужен такой же баланс между бытием и небытием, как у стекла, которое есть и которого нет; прелесть реальности рождается только от грусти своей ничтожности, своей неспособности умереть до конца, своего несоответствия ни высшему, ни низшему. Иногда я люблю пиво в лунную ночь, которая струится в шашлычном камине снежного цилиндра во тьме любви. Я готов целовать реальность в губы, накрашенные лиловой помадой; готов отдать ей свое время и увидеть блаженный конец в каждой секунде ее часа, готов потерять свою всеобъемлющую таинственность ради небольшой тайны, которая притаилась за дверью в девическую квартиру, готов умереть сейчас же, если это только будет истинным изменением, готов продолжать это все. Это как воспоминание о настоящем, как нечто несущественное, случайное, ставшее важным и определяющим другое; как новорожденная из разных бредовых имен и событий субстанция. Могу ли я принять кружку пива, отвергнув бога? Возможно, лишь конкретика разрушит скуку ясной нравственной задачи, встающей перед ограниченным существом; если же я не ограничен, то мне нечем уничтожить мою личную задачу; главное во мне не будет подвергнуто смерти, воплощаясь в низшем виде; то, что будет, не изменит ничего в принципе. Я не могу бояться, отсекая от себя могущество — страшит лишь восхождение, а не поражение в этих условиях; быть может, я приобрету небо в чашечке цветка взамен истинного неба, а все минимальное более совершенно, чем все остальное. Я чувствую личность, получающуюся из меня в то время, как я размышляю и говорю это для себя; пусть она будет оригинальной и узнаваемой с первого взгляда; пусть ее жесткие рамки станут надеждой на лучшее будущее и сладкое прошлое. Пусть произойдет какая-нибудь мистерия, возможно, моя смелость послужит мне оправданием для чего-то нового, может быть, удовольствия окупят мой риск. Я видел картинки бытия, слушал звуки разной частоты, трогал предметы и знал вкус нектара;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71