отрицаете или признаете?
— Да, признаю. Прошу меня расстрелять. И казенному суду открою душу без утайки.
Подсудимый поднялся. Губы его покривились; глаза, выжимая слезы, часто замигали… Он тихо добавил:
— Не хочу жить… Оченно чижало жить мне! — Потом тряхнул головой, лицо его стало каменным, лесные глаза метнули искры: — Требую расстрела.
— Почему ж такое? — прервал его защитник и нервными белыми пальцами затеребил пряди черной бороды. — Суд разберет, вникнет.
— Оставь, оставь! Ни к чему это! — отмахнулся Андрей Кирпич; его голос зазвучал мягко, убеждающе. — Ну, стань-ка на мое место, милячок! Вот сижу я за решеткой: ни родных, ни знакомых. Не только что передачи, взгляда ласкового не вижу. А как без душевного сугрева жить? Подумай-ка, дружок! И льду трудно без солнышка растаять. Ну, ежели не обнаружу на суде, что я есть великий убивец, дадут мне за грабеж три года строгой изоляции, ну отсижу два, либо полтора. Выпустят. Куда идти? Кто меня, такого варнака, возьмет? От работы отшился. Значит, опять должен либо убивать, либо грабить. Значит, опять суд, тюрьма, одиночка без ласк, без привета… Один… Heт, хватит с меня. Вот мне сорок восемь лет, а я двадцать просидел. Нет, уж ты не старайся, дружок! Ежели не расстреляют, все равно сам себя прикончу. Надоело жить… Поверь!
Суд пришел в замешательство. Дело небывалое: сам преступник открывается во всех неизвестных правосудию деяниях своих и просит смертной казни. Но камера вдруг закричала в один голос:
— Судить, судить!.. Он, дурак, смерти захотел. Належишься еще вверх пупком-то… Требуем мягкого приговора! Старое насмарку. Не пойман — не вор. Требуем оправданья!..
— Расстрела, расстрела прошу! Смерти! — ожесточенно бил себя в грудь преступник.
Крики крепли, переходили в истерический рев; все вскочили с мест, взмахивали руками, лезли к суду; у иных, что помоложе, градом катились слезы. Неизъяснимым чудом вся камера — от потолка до пола, от стены к стене и дальше — во всю ширь была охвачена потоками высокой, внезапно родившейся любви человека К человеку. Надсадней всех голосил Амелька:
— Да я сам в суд!.. В Верховный!.. Да мы петицию… Во ВЦИК Калинину!.. Надо принять во внимание… Он страдал!.. Страдал!..
— Ша! Ша! — тренькал онемевшими в гвалте звонком, надрывался председатель, стараясь приглушить сплошное безумие толпы.
А бродяга Андрей Кирпич с каким-то детским изумлением, вконец потрясенный, глядел на всех.
Речь прокурора кратка и безнадежна. Он доказывал, что подсудимый — человек бесповоротно конченный, погибший, что он общественно опасен при всяких условиях и что единственной мерой социальной защиты может быть расстрел.
Камера заскрипела зубами. У многих зудились руки полоснуть оратора ножом. Подсудимый же, дружески улыбаясь прокурору, согласно кивал ему лохматой головой.
— Так, так, дружочек, так…
Но вот выступил защитник. Он предварительно сбегал к крану, выпил ковш воды, перекрестился по своей старой вере двоеперстием и занял место.
— Граждане судьи! — лихорадочно раздался его звонкий голос; черная борода взлохматилась; на сухощеком лице взыграл румянец. — Вот перед нами злосчастный человек; он испытал в жизни самое страшное: царскую каторгу, кандалы, порку. Опять же взять скитанья по тайге, жизнь со зверьем лесным без крова, в голоде, в страхе, что вот-вот сожрут. Пред вами, граждане судьи, человек затравленный, отчаявшийся. И вот теперь он сам оскалил зубы на весь божий мир и на самого себя. А что он просит о расстреле, — это, граждане судьи, двадцать пять тысяч раз абсурд, абсурд и абсурд! Он, братцы родимые мои, устал, устал и еще раз устал от одиночества. Он за свою жизнь не видал ни ласки, ни сочувствия. А мы все воочию видим, как он, сидя с нами, и по сей день тоскует Да вы взгляните на него и поразмыслите, ее человек. Милые граждане судьи! — крикнул он и порывисто выбросил вперед руки. — Земно вам поклонюсь, голову свою прошибу об пол, пусть мозги мои вытекут, пусть их слизнет собака, только всем нутром прошу: будьте к сему несчастному по-человечески милостивы! — Он прикрыл глаза ладонью, мотнул головой, вцепился в край стола и угловато сел.
В продолжение всей речи Андрей Кирпич недоброжелательно глядел на своего горячего защитника, отрицательно потряхивая головой. Вот он поднялся и твердым голосом сказал:
— Я очень прошу вас… приговорить к расстрелу. Смерти хочу.
Вся камера с шумом передохнула, задвигала скамьями. Зашелестел негромкий ропот. Суд ушел на совещание. Был вынесен приговор: расстрел.
Андрей Кирпич радостно, низко поклонился суду:
— Покорнейше благодарим!
С этого судного часа до той мрачной минуты, когда бродягу увели на настоящий суд, товарищи окружили его необычайным вниманием. Всяк считал за счастье поделиться с ним, чем мог, услужить ему, сказать бодрое, утешающее слово.
Недели через две культурник Андрей Павлов встретился с членом коллегии защитников, который иногда заходил в культкомиссию дома заключения. Защитник охотно рассказал ему об участи своих, знакомых Павлову, подзащитных. Судьба их такова: старик Дормидонт Мукосеев, так боявшийся смерти, за неосновательностью улик против него судом оправдан. Искавший же смерти Андрей Кирпич, во всем сознавшийся, приговорен к высшей мере наказания. Выслушав приговор, он весь просиял и так же, как и в камере, поклонился суду:
— Покорнейше благодарим!
Когда конвойные уводили осужденного, защитник вдогонку сказал ему, что подаст кассационную жалобу в Верховный суд. Через четверть часа в консультацию сообщили из комендатуры, что осужденный просит к себе защитника.
— У стола стоял Андрей Кирпич, окруженный конвоем, — продолжал защитник рассказывать культурнику. — «Ну-ка, садись, — сказал он мне. — Какой еще Верховный суд? Не надо. Пиши, что тебе буду говорить, мою, значит, последнюю волю». Я сел и под диктовку написал, может быть, единственный во всем мире документ: «Я, нижеподписавшийся, заявляю, что приговором… Губсуда от такого-то числа и года, присудившего меня к расстрелу, вполне доволен и от подачи кассационной жалобы отказываюсь». С веселой ухмылочкой он кой-как нацарапал свою подпись и обратился к коменданту: «Ну-ка, дяденька, поставь-ка тут печать, чтобы, значит, обмана не было».
Приговор приведен в исполнение.
22. ПИСЬМО ДЕНИСА
Вскоре по частному адресу Амелька получил от Дениса письмо:
«Уважаемый товарищ Емельян!
Ну, вот я сдержал слово, пишу тебе. Пишу подробно, но, как видишь, в необработанном виде.
Начну с того, что домзак, в котором ты живешь, и в подметки не годится нашему, столичному. Правда, здесь подбор лишенных свободы своеобразный: здесь закоренелых, как в вашем домзаке, преступников нет, здесь почти все по первой судимости. Много из интеллигентных профессий — от инженера до простого кассира в кооперативной лавке.
В нашем доме все образцово, все на деловую ногу. В сущности, это не дом заключения в обычном понимании, а трудовая исправительная фабрично-заводская колония. Она официально так и зовется. Но и такая экспериментально-показательная постановка дела все же не является окончательным нашим достижением в этой области. Хотя тут мы далеко шагнули, значительно опередив Европу и Америку, однако точки на этом деле еще не поставили. Последнее слово мы еще скажем, и это слово будет:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110
— Да, признаю. Прошу меня расстрелять. И казенному суду открою душу без утайки.
Подсудимый поднялся. Губы его покривились; глаза, выжимая слезы, часто замигали… Он тихо добавил:
— Не хочу жить… Оченно чижало жить мне! — Потом тряхнул головой, лицо его стало каменным, лесные глаза метнули искры: — Требую расстрела.
— Почему ж такое? — прервал его защитник и нервными белыми пальцами затеребил пряди черной бороды. — Суд разберет, вникнет.
— Оставь, оставь! Ни к чему это! — отмахнулся Андрей Кирпич; его голос зазвучал мягко, убеждающе. — Ну, стань-ка на мое место, милячок! Вот сижу я за решеткой: ни родных, ни знакомых. Не только что передачи, взгляда ласкового не вижу. А как без душевного сугрева жить? Подумай-ка, дружок! И льду трудно без солнышка растаять. Ну, ежели не обнаружу на суде, что я есть великий убивец, дадут мне за грабеж три года строгой изоляции, ну отсижу два, либо полтора. Выпустят. Куда идти? Кто меня, такого варнака, возьмет? От работы отшился. Значит, опять должен либо убивать, либо грабить. Значит, опять суд, тюрьма, одиночка без ласк, без привета… Один… Heт, хватит с меня. Вот мне сорок восемь лет, а я двадцать просидел. Нет, уж ты не старайся, дружок! Ежели не расстреляют, все равно сам себя прикончу. Надоело жить… Поверь!
Суд пришел в замешательство. Дело небывалое: сам преступник открывается во всех неизвестных правосудию деяниях своих и просит смертной казни. Но камера вдруг закричала в один голос:
— Судить, судить!.. Он, дурак, смерти захотел. Належишься еще вверх пупком-то… Требуем мягкого приговора! Старое насмарку. Не пойман — не вор. Требуем оправданья!..
— Расстрела, расстрела прошу! Смерти! — ожесточенно бил себя в грудь преступник.
Крики крепли, переходили в истерический рев; все вскочили с мест, взмахивали руками, лезли к суду; у иных, что помоложе, градом катились слезы. Неизъяснимым чудом вся камера — от потолка до пола, от стены к стене и дальше — во всю ширь была охвачена потоками высокой, внезапно родившейся любви человека К человеку. Надсадней всех голосил Амелька:
— Да я сам в суд!.. В Верховный!.. Да мы петицию… Во ВЦИК Калинину!.. Надо принять во внимание… Он страдал!.. Страдал!..
— Ша! Ша! — тренькал онемевшими в гвалте звонком, надрывался председатель, стараясь приглушить сплошное безумие толпы.
А бродяга Андрей Кирпич с каким-то детским изумлением, вконец потрясенный, глядел на всех.
Речь прокурора кратка и безнадежна. Он доказывал, что подсудимый — человек бесповоротно конченный, погибший, что он общественно опасен при всяких условиях и что единственной мерой социальной защиты может быть расстрел.
Камера заскрипела зубами. У многих зудились руки полоснуть оратора ножом. Подсудимый же, дружески улыбаясь прокурору, согласно кивал ему лохматой головой.
— Так, так, дружочек, так…
Но вот выступил защитник. Он предварительно сбегал к крану, выпил ковш воды, перекрестился по своей старой вере двоеперстием и занял место.
— Граждане судьи! — лихорадочно раздался его звонкий голос; черная борода взлохматилась; на сухощеком лице взыграл румянец. — Вот перед нами злосчастный человек; он испытал в жизни самое страшное: царскую каторгу, кандалы, порку. Опять же взять скитанья по тайге, жизнь со зверьем лесным без крова, в голоде, в страхе, что вот-вот сожрут. Пред вами, граждане судьи, человек затравленный, отчаявшийся. И вот теперь он сам оскалил зубы на весь божий мир и на самого себя. А что он просит о расстреле, — это, граждане судьи, двадцать пять тысяч раз абсурд, абсурд и абсурд! Он, братцы родимые мои, устал, устал и еще раз устал от одиночества. Он за свою жизнь не видал ни ласки, ни сочувствия. А мы все воочию видим, как он, сидя с нами, и по сей день тоскует Да вы взгляните на него и поразмыслите, ее человек. Милые граждане судьи! — крикнул он и порывисто выбросил вперед руки. — Земно вам поклонюсь, голову свою прошибу об пол, пусть мозги мои вытекут, пусть их слизнет собака, только всем нутром прошу: будьте к сему несчастному по-человечески милостивы! — Он прикрыл глаза ладонью, мотнул головой, вцепился в край стола и угловато сел.
В продолжение всей речи Андрей Кирпич недоброжелательно глядел на своего горячего защитника, отрицательно потряхивая головой. Вот он поднялся и твердым голосом сказал:
— Я очень прошу вас… приговорить к расстрелу. Смерти хочу.
Вся камера с шумом передохнула, задвигала скамьями. Зашелестел негромкий ропот. Суд ушел на совещание. Был вынесен приговор: расстрел.
Андрей Кирпич радостно, низко поклонился суду:
— Покорнейше благодарим!
С этого судного часа до той мрачной минуты, когда бродягу увели на настоящий суд, товарищи окружили его необычайным вниманием. Всяк считал за счастье поделиться с ним, чем мог, услужить ему, сказать бодрое, утешающее слово.
Недели через две культурник Андрей Павлов встретился с членом коллегии защитников, который иногда заходил в культкомиссию дома заключения. Защитник охотно рассказал ему об участи своих, знакомых Павлову, подзащитных. Судьба их такова: старик Дормидонт Мукосеев, так боявшийся смерти, за неосновательностью улик против него судом оправдан. Искавший же смерти Андрей Кирпич, во всем сознавшийся, приговорен к высшей мере наказания. Выслушав приговор, он весь просиял и так же, как и в камере, поклонился суду:
— Покорнейше благодарим!
Когда конвойные уводили осужденного, защитник вдогонку сказал ему, что подаст кассационную жалобу в Верховный суд. Через четверть часа в консультацию сообщили из комендатуры, что осужденный просит к себе защитника.
— У стола стоял Андрей Кирпич, окруженный конвоем, — продолжал защитник рассказывать культурнику. — «Ну-ка, садись, — сказал он мне. — Какой еще Верховный суд? Не надо. Пиши, что тебе буду говорить, мою, значит, последнюю волю». Я сел и под диктовку написал, может быть, единственный во всем мире документ: «Я, нижеподписавшийся, заявляю, что приговором… Губсуда от такого-то числа и года, присудившего меня к расстрелу, вполне доволен и от подачи кассационной жалобы отказываюсь». С веселой ухмылочкой он кой-как нацарапал свою подпись и обратился к коменданту: «Ну-ка, дяденька, поставь-ка тут печать, чтобы, значит, обмана не было».
Приговор приведен в исполнение.
22. ПИСЬМО ДЕНИСА
Вскоре по частному адресу Амелька получил от Дениса письмо:
«Уважаемый товарищ Емельян!
Ну, вот я сдержал слово, пишу тебе. Пишу подробно, но, как видишь, в необработанном виде.
Начну с того, что домзак, в котором ты живешь, и в подметки не годится нашему, столичному. Правда, здесь подбор лишенных свободы своеобразный: здесь закоренелых, как в вашем домзаке, преступников нет, здесь почти все по первой судимости. Много из интеллигентных профессий — от инженера до простого кассира в кооперативной лавке.
В нашем доме все образцово, все на деловую ногу. В сущности, это не дом заключения в обычном понимании, а трудовая исправительная фабрично-заводская колония. Она официально так и зовется. Но и такая экспериментально-показательная постановка дела все же не является окончательным нашим достижением в этой области. Хотя тут мы далеко шагнули, значительно опередив Европу и Америку, однако точки на этом деле еще не поставили. Последнее слово мы еще скажем, и это слово будет:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110