В каждом деле есть свои «секреты». Дать муки, масла, яиц и поварихе и деревенской неумое — печево будет разное: одно в рот не возьмешь, от другого язык проглотишь. Повариха кардамонцу, да изюмцу пустит, да цукатов. Понимает, когда посадить в печку, когда вынуть, чтоб ни минуты больше. Так и каждый мастер. Он все секреты знает, вы не знаете. Учитесь узнавать секреты. Вы говорите: выгодно. И мы говорим: выгодно. Но не рубль на рубль, как думаете вы. Вы не вникли в технические условия, в предъявляемые заказчиком требования. А вы учли качество материала, а вы учли брак в производстве? Да в слесарном цеху будет не меньше пятнадцати процентов брака, а вы его считаете нулем. А вы учли амортизацию?
— А что такое амортизация? — опешили ребята.
— Погашение стоимости оборудования.
— Да, да, — подтвердил и товарищ Краев, дымивший неугасимой трубкой. Он почти не принимал участия в споре, только слушал.
Было два часа ночи.
Прошло и второе заседание. Заказ был одобрен и общим собранием утвержден. Но актив упустил из виду весьма важный вопрос: о пересмотре заработной платы. Пришлось поднять его товарищу Краеву. Решили выработать пять разрядов — от полутора рублей до четырех с полтиной в неделю. Это на руки, сверх стоимости пищевого довольствия. Завязалось щекотливое дело. Актив приступил к заведующему коммуной и его помощникам.
— Вы, товарищ Краев, уже сами распределите нас по разрядам. А то ребята дуться будут. Еще, пожалуй, от другого перышко в бок получишь.
— Э-э… Нет, ребята, — сразу же осадил их заведующий. — Мое дело — направлять. А уж вы сами. Нет, слуга покорный, — повернулся и, как показалось ребятам, немного рассерженный, ушел.
Распределять на разряды волей-неволей пришлось общему собранию. Всем коллективом оценивали работоспособность каждого; были попытки сведения личных счетов, дело чуть не дошло до свалки. Многие считали себя обиженными, уходили как с публичного позорища, затая в сердце злобу. Но мстить, в сущности, было некому: это не каприз Степки с Петькой иль Амельки, или Паньки Раздави — это воля всех товарищей. И единственный путь из низшего разряда к повышению — упорный, умный труд.
Остыв, ребята говорили:
— Теперь никого со стороны виноватить не придется — ни заведующего, ни руководителей. Теперь сами мы. Подхалимам и любимчикам — крышка. А кто недоволен, складывай манатки, уходи на юр.
* * *
Ребята впряглись в исполнение спешных заказов с каким-то яростным энтузиазмом. Они понимали, что экономическое положение коммуны укрепляется, что в связи с этим увеличивается заработок, улучшается питание.
Одновременно с текущей работой устанавливались новые станки и верстаки, в цехах стало тесно. Из конюшен были выведены лошади, из хлевов коровы — их поместили пока что на воле, а конюшни и хлева переделывались на добавочные мастерские. Эта работа велась день и ночь, в три смены. Ребята в мастерских теперь не курили, работали не разгибая спины; перерывы сократились; прогулы пошли насмарку.
Цеховые комиссии, работая на производстве наравне со всеми, почти не выходили из цехов. В перерывы, соткнувшись носами в закоулке возле печки, они совместно с мастерами рассматривали чертежи, горячо обсуждали назревшие технические вопросы, с карандашом и бумагой в руках высчитывали разного рода «простои», угар, утечку, брак.
Первую неделю все жили почти внемую, усталые, сосредоточенные на молчаливых думах о производственных статьях; по телу разливалась жажда отдыха, только бы добраться до кровати.
Со второй и третьей недели пошли разговоры вовсю; можно было подводить итоги: напряженное состояние битвы, — где еще неизвестно, чья возьмет, — сменилось бодрой уверенностью в победе. Настроение крепло. И уже радостный смех звучал и в мастерских, и за столом, и в спальнях.
Были среди молодежи и такие, которых удача ребят не радовала. Без роду, без племени, насквозь прожженные нравами воровских трущоб, они поплевывали на все эти затеи и, считая себя вольными птицами, открыто называли дураками тех, кто не с ними. Они, работая спустя рукава, продолжали бузить, хулиганить, пьянствовать. На замечания цеховых комиссий грозили «перышком», на общие собрания не являлись вовсе, а когда все-таки призывали их к ответу и стращали выгнать из коммуны, они с глазу на глаз то Амельке, то Марусе Комаровой, а то и председателю совета говорили:
— А вот попробуйте выгоньте… Мы собьемся в банду, всю вашу хвабрику сожжем. А вас половину перережем, половину в пламя пошвыряем. Да ежели хотите знать, вся станица за нас, все мужики. Ну так и заткнись!
Ребята пока терпели, наивно полагая, что благотворное влияние среды в конце концов заставит хулиганов опомниться, свернуть с наклонного пути, чтоб с камня на камень взбираться по тропинке в гору. Когда пробовал с ними говорить по душам Амелька, они отвечали ему:
— Для тебя гора, для нас дыра. Легавым стал, сволочь. У нас хоть и по десятку судимостей, а мы своих матерей не убивали. А ты кто, гад?!
Амелька чернел и, весь дрожа, уходил от них.
Но вот горячка схлынула, большая часть готовой продукции направлена в центр, по назначению. Ребята решили устроить праздник. Хотя драмкружок разучил немудрую пьесу, но играть — негде. Ежели в станице, в школе — опасно, чего доброго — крестьяне скандал устроят. Пьеса была отложена до зимы, а что-нибудь попроще сварганить можно: ну, скажем, вечер самодеятельности, а под конец — танцульку на лугу, во дворе коммуны.
Праздник вышел неплохой. Филька привел из станицы трех комсомольцев, четырех тихих парней и двух девушек. Еще пришла чернобровая молодая вдова, Феклуша. Она отличалась свежестью, ростом, уменьем поплясать. Кой-кто из коммуны пользовался ее благосклонной любовью. Мастер Афанасий Дымченко, кузнец, прочил ее в жены. Богобоязненный коммунарский парень Куприян Нефедов тоже, грешным делом, облизывался на нее, но так, не от сердца, а по вольности.
11. ПАРАСКОВЬЯ ВОРОБЬЕВА ВДРУГ ПОХОРОШЕЛА
Однажды, в вечернюю пору, проверяя хозяйство коммуны, Амелька встретил тихую Парасковью Воробьеву. Она только что отдоила коров, в руке полный молока подойник. Парасковья уже третью неделю как приехала сюда. Она совершенно выздоровела. Общее собрание приняло ее в коммуну единогласно. Этому помог Амелька.
— Ну, как? — спросил он ее. — Голова-то болит?
— Нет, родимый, — она рада поговорить с ласковым парнем и поставила подойник, — голова ничего себе, прошла. И мыслечки будто просветилися. А вот тут болит… Щемит сердечушко — да и на. Чернобородый Васька, анафема он, анафема… Убивец мой… — Парасковья собралась было заплакать, даже конец фартука подхватила, чтоб посморкаться, но Амелька осторожно перенял ее руку:
— Брось. Нашла о чем. Эка ты… А еще черноглазая.
Парасковья пытливо посмотрела в лицо Амельки, угадала своим женским сердцем, что парню тоже нелегко. Вздохнула баба и потупилась.
— Хочешь, я обхлопочу тебе работу в трикотажном цеху? Ведь я — член нашего совета. Пальчики у тебя тонкие, наверно, и голова варит…
— А как же, — встрепенулась Парасковья и мельком скользнула глазами по своим красным, с потрескавшейся кожей, пальцам. — Ведь я поди грамотная…
— Грамотная? — переспросил Амелька. — Вот и хорошо, ежели грамотная. Это очень хорошо. Дай-ка молочка хлебнуть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110
— А что такое амортизация? — опешили ребята.
— Погашение стоимости оборудования.
— Да, да, — подтвердил и товарищ Краев, дымивший неугасимой трубкой. Он почти не принимал участия в споре, только слушал.
Было два часа ночи.
Прошло и второе заседание. Заказ был одобрен и общим собранием утвержден. Но актив упустил из виду весьма важный вопрос: о пересмотре заработной платы. Пришлось поднять его товарищу Краеву. Решили выработать пять разрядов — от полутора рублей до четырех с полтиной в неделю. Это на руки, сверх стоимости пищевого довольствия. Завязалось щекотливое дело. Актив приступил к заведующему коммуной и его помощникам.
— Вы, товарищ Краев, уже сами распределите нас по разрядам. А то ребята дуться будут. Еще, пожалуй, от другого перышко в бок получишь.
— Э-э… Нет, ребята, — сразу же осадил их заведующий. — Мое дело — направлять. А уж вы сами. Нет, слуга покорный, — повернулся и, как показалось ребятам, немного рассерженный, ушел.
Распределять на разряды волей-неволей пришлось общему собранию. Всем коллективом оценивали работоспособность каждого; были попытки сведения личных счетов, дело чуть не дошло до свалки. Многие считали себя обиженными, уходили как с публичного позорища, затая в сердце злобу. Но мстить, в сущности, было некому: это не каприз Степки с Петькой иль Амельки, или Паньки Раздави — это воля всех товарищей. И единственный путь из низшего разряда к повышению — упорный, умный труд.
Остыв, ребята говорили:
— Теперь никого со стороны виноватить не придется — ни заведующего, ни руководителей. Теперь сами мы. Подхалимам и любимчикам — крышка. А кто недоволен, складывай манатки, уходи на юр.
* * *
Ребята впряглись в исполнение спешных заказов с каким-то яростным энтузиазмом. Они понимали, что экономическое положение коммуны укрепляется, что в связи с этим увеличивается заработок, улучшается питание.
Одновременно с текущей работой устанавливались новые станки и верстаки, в цехах стало тесно. Из конюшен были выведены лошади, из хлевов коровы — их поместили пока что на воле, а конюшни и хлева переделывались на добавочные мастерские. Эта работа велась день и ночь, в три смены. Ребята в мастерских теперь не курили, работали не разгибая спины; перерывы сократились; прогулы пошли насмарку.
Цеховые комиссии, работая на производстве наравне со всеми, почти не выходили из цехов. В перерывы, соткнувшись носами в закоулке возле печки, они совместно с мастерами рассматривали чертежи, горячо обсуждали назревшие технические вопросы, с карандашом и бумагой в руках высчитывали разного рода «простои», угар, утечку, брак.
Первую неделю все жили почти внемую, усталые, сосредоточенные на молчаливых думах о производственных статьях; по телу разливалась жажда отдыха, только бы добраться до кровати.
Со второй и третьей недели пошли разговоры вовсю; можно было подводить итоги: напряженное состояние битвы, — где еще неизвестно, чья возьмет, — сменилось бодрой уверенностью в победе. Настроение крепло. И уже радостный смех звучал и в мастерских, и за столом, и в спальнях.
Были среди молодежи и такие, которых удача ребят не радовала. Без роду, без племени, насквозь прожженные нравами воровских трущоб, они поплевывали на все эти затеи и, считая себя вольными птицами, открыто называли дураками тех, кто не с ними. Они, работая спустя рукава, продолжали бузить, хулиганить, пьянствовать. На замечания цеховых комиссий грозили «перышком», на общие собрания не являлись вовсе, а когда все-таки призывали их к ответу и стращали выгнать из коммуны, они с глазу на глаз то Амельке, то Марусе Комаровой, а то и председателю совета говорили:
— А вот попробуйте выгоньте… Мы собьемся в банду, всю вашу хвабрику сожжем. А вас половину перережем, половину в пламя пошвыряем. Да ежели хотите знать, вся станица за нас, все мужики. Ну так и заткнись!
Ребята пока терпели, наивно полагая, что благотворное влияние среды в конце концов заставит хулиганов опомниться, свернуть с наклонного пути, чтоб с камня на камень взбираться по тропинке в гору. Когда пробовал с ними говорить по душам Амелька, они отвечали ему:
— Для тебя гора, для нас дыра. Легавым стал, сволочь. У нас хоть и по десятку судимостей, а мы своих матерей не убивали. А ты кто, гад?!
Амелька чернел и, весь дрожа, уходил от них.
Но вот горячка схлынула, большая часть готовой продукции направлена в центр, по назначению. Ребята решили устроить праздник. Хотя драмкружок разучил немудрую пьесу, но играть — негде. Ежели в станице, в школе — опасно, чего доброго — крестьяне скандал устроят. Пьеса была отложена до зимы, а что-нибудь попроще сварганить можно: ну, скажем, вечер самодеятельности, а под конец — танцульку на лугу, во дворе коммуны.
Праздник вышел неплохой. Филька привел из станицы трех комсомольцев, четырех тихих парней и двух девушек. Еще пришла чернобровая молодая вдова, Феклуша. Она отличалась свежестью, ростом, уменьем поплясать. Кой-кто из коммуны пользовался ее благосклонной любовью. Мастер Афанасий Дымченко, кузнец, прочил ее в жены. Богобоязненный коммунарский парень Куприян Нефедов тоже, грешным делом, облизывался на нее, но так, не от сердца, а по вольности.
11. ПАРАСКОВЬЯ ВОРОБЬЕВА ВДРУГ ПОХОРОШЕЛА
Однажды, в вечернюю пору, проверяя хозяйство коммуны, Амелька встретил тихую Парасковью Воробьеву. Она только что отдоила коров, в руке полный молока подойник. Парасковья уже третью неделю как приехала сюда. Она совершенно выздоровела. Общее собрание приняло ее в коммуну единогласно. Этому помог Амелька.
— Ну, как? — спросил он ее. — Голова-то болит?
— Нет, родимый, — она рада поговорить с ласковым парнем и поставила подойник, — голова ничего себе, прошла. И мыслечки будто просветилися. А вот тут болит… Щемит сердечушко — да и на. Чернобородый Васька, анафема он, анафема… Убивец мой… — Парасковья собралась было заплакать, даже конец фартука подхватила, чтоб посморкаться, но Амелька осторожно перенял ее руку:
— Брось. Нашла о чем. Эка ты… А еще черноглазая.
Парасковья пытливо посмотрела в лицо Амельки, угадала своим женским сердцем, что парню тоже нелегко. Вздохнула баба и потупилась.
— Хочешь, я обхлопочу тебе работу в трикотажном цеху? Ведь я — член нашего совета. Пальчики у тебя тонкие, наверно, и голова варит…
— А как же, — встрепенулась Парасковья и мельком скользнула глазами по своим красным, с потрескавшейся кожей, пальцам. — Ведь я поди грамотная…
— Грамотная? — переспросил Амелька. — Вот и хорошо, ежели грамотная. Это очень хорошо. Дай-ка молочка хлебнуть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110