— Садись, — сжалился Чернышёв. — В прошлом рейсе к нам в открытом море подошёл сейнер, капитан Козодоев наносил дружеский визит. Вот тут-то Рая и выбежала навстречу высокому гостю с букетом цветов — вытряхнула ему на голову мусор из корзины, а Гриша отснял для потомков сию эффектную сцену. Козодоев гонялся за ним по всему траулеру, чтобы засветить плёнку. Потом я на ней крупно заработал: продал Козодоеву за два ящика боржома, хотя старпом укорял, что я продешевил. Так что, Никита, учти, на борту имеется конкурирующая организация. Что же касается будущего фильма, то на околку льда и аварийные работы, сами понимаете, будем выходить в костюмах и при галстуках, а женщин попрошу не забыть про туфли на высоком каблуке и колготки, не то зритель подумает, что Чернышёв набрал в плавание персонажей из пьесы Горького «На дне». Какие будут ещё вопросы? Тогда подытожим. Задачи экспедиции ясны, и дальнейшего рассусоливания не требуется. Знаю, дети мои, что вы любите окалывать лёд, как трижды в день кушать манную кашу, но всякий врач вам скажет, что физический труд на свежем морском воздухе исключительно полезен для ваших организмов: обмен веществ, перистальтика кишечника и цвет лица. Так что морально готовьтесь к этой интеллектуальной работе. И последнее. Вы небось заметили, что на собрание капитан опоздал. Ставлю в известность: опоздал намеренно, так как ходил с боцманом по каютам и выбрасывал за борт хитроумно припрятанные бутылки.
По кают-компании пронёсся стон. «Что я тебе говорил? — Это я тебе говорил! — Я ведь на день рождения! — Компотом чокайся!»
— Вот так, черти, — с удовлетворением произнёс Чернышёв. — Всего на обеденный стол Нептуну доставлено семь пол-литров водки, два коньяка и одиннадцать ёмкостей портвейна. А чтоб бывшие владельцы не очень на меня обижались, срезаю им премиальные на двадцать пять процентов — согласно моему же вам предупреждению. Узнаю, что кто-то уж очень ловко спрятал и выпил, сниму остальные семьдесят пять и спишу на берег с личным подарком — стопкой бумаги: пиши на меня анонимки во все инстанции вплоть до канцелярии господа бога. Все, кончаем, нам не за собрания деньги платят. Научный состав и старпома прошу остаться.
Первый лёд
Черт бы побрал эту качку! На такой скорлупке, как наш «Дежнев», даже несчастные шесть баллов могут лишить человека чувства юмора.
— Разве это качка? — На лице Перышкина не было и тени сочувствия. — Ты бы сходил, Георгия, на торпедном катере — забыл бы, как маму зовут.
— Адмирал Нельсон… — Лыков назидательно рассказывает сто раз слышанную мною историю о том, что знаменитый флотоводец всю жизнь страдал морской болезнью и в шторма блевал в мешочек, который держал наготове вестовой. Как ни странно, мне становится от этого легче. А когда я вспоминаю, что творилось ночью с Баландиным, то и вовсе приободряюсь. Такова особенность нашей психики: испытывать тайное удовлетворение от сознания того, что кому-то хуже, чем тебе. С точки зрения высокой морали, конечно, это выглядит сомнительно, но пусть в меня бросит камень тот, кто этого не испытывал.
Второй день нас треплет шторм, не такой, о каком мечтают Чернышёв, Корсаков и им подобные одержимые, но всё-таки шторм. А не такой потому, что температура воздуха лишь два градуса ниже нуля и лёд почти не нарастает.
— Вот так бы и всю дорогу, — откровенно мечтает Лыков. — А, Федя?
Перышкин охотно соглашается и добавляет несколько крепких слов в адрес учёных психов, которые спят и видят поиграть с океаном в очко. «Двадцать два, перебор — и ваших нет!» — заключает он под одобрительный кивок Лыкова.
Эти единомышленники так осмелели потому, что Чернышёва и Корсакова в рулевой рубке нет, а меня можно не опасаться: кто-то пустил слух, что «корреспондент не трепло и свой парень». Честно говоря, я и в самом деле не трепло, и такой слух меня вполне устраивает: кажется, я единственный на судне человек, с которым откровенничают и начальство и матросы. Например, я знаю, что полчаса назад Корсаков вдрызг разругался с Чернышёвым после того, как пригласил меня в свой салон «расширить сосуды», открыл холодильник и обнаружил исчезновение двух бутылок коньяка. Для виду Корсаков порылся в рундуке, заглянул в тумбочку и даже пошарил под диваном — зря тратил время: можно найти украденные деньги, унесённую другом под полой книгу, но никогда и никто ещё не находил пропавшее спиртное. Я нисколько не сомневался, что упомянутые Чернышёвым две бутылки принадлежали именно Корсакову, поскольку матросы коньяк не покупают (пустая трата денег, пижонство — водка такой же крепости). Приглашённый на объяснение Чернышёв страшно расстроился.
— Ай-ай-ай! — Он поцокал языком. — Так это был ваш коньяк, Виктор Сергеич? Кто бы мог подумать?
— Вы прекрасно понимаете, что в моем холодильнике мог находиться только мой коньяк!
Чернышёв хлопнул себя по ляжкам.
— А ведь и в самом деле! Вот что значит учёный человек — логика-то какая! Ай-ай, какая беда… Ладно, не огорчайся, Виктор Сергеич, раз я тебя не предупреждал, что спиртное на борту запрещено, двадцать пять процентов премии снимать не буду. А знаешь, какие это деньжищи? На десять корзин цветов для прекрасного пола хватит.
— Попрошу мне не «тыкать»!
— Неужели я так забылся? — Чернышёв скорчил до чрезвычайности огорчённую гримасу. — Это от качки, Виктор Сергеич, от качки. Мозг, понимаете, тупеет, мозги сбиваются набекрень. Я вам расскажу занятнейшие эпизоды, связанные с качкой! Хотите чашечку чая?
Видя, что Корсаков готов взорваться, я тактично удалился: начальство предпочитает ссориться без свидетелей.
Впрочем, вскоре они явились вместе, как ни в чём не бывало: Корсаков достаточно благоразумен, чтобы не ставить под удар экспедицию из-за пустяков.
На мостике пока ничего интересного не происходило, и я спустился в твиндек проведать Баландина. Но благому намерению не дано было свершиться: из каюты гидрологов доносился смех, и, чем развлекать страдальца, я эгоистично решился развлечься сам.
Ерофеев читал вслух Зощенко, а Кудрейко, лёжа на койке, обессиленно скулил.
— В соседней каюте человек смертные муки принимает, а вы… — упрекнул я.
— Жив будет, — вытирая слезы, отмахнулся Ерофеев. — Нет, слушайте: «А тут какой-то дядя ввязался. Дай, говорит, я докушаю. И докушал, сволочь, за мои-то деньги». А в этом… Сейчас найду, вот: «Тогда вдруг появился Феничкин брат… он почти ничего не говорит и только ногами выпихивает лишних обитателей из комнаты…» Ногами… из комнаты…
— Зощенко из самых моих любимых писателей, я знаю его почти наизусть, но приятели хохотали так самозабвенно, что я охотно к ним присоединился. Успокоившись, Ерофеев закрыл книгу и бережно её погладил.
— Перед отъездом у соседа выменял за моржовый клык, — похвастался он. — Сколько ни перечитываю, все нахожу новые строчки. Признайтесь, Паша, завидно, что не сочините такого?
— Нисколько. Завидовать можно равному, а Зощенко велик и недосягаем.
— Если так, почему у него было столько недоброжелателей?
— Именно поэтому! Попробуйте, Митя, назвать хоть одного великого человека, у которого их не было. Перефразирую не помню кого: зависть и недоброжелательство — это тень, которую отбрасывает великий человек, где бы он ни появился.
— Слышал, Алесь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56