Впрочем, Чернышёв выразил надежду, что я так перетрусил, что и без предупреждений не высуну носа из помещения, ибо, по его наблюдениям, человек, поднятый волной и едва не вышвырнутый за борт, отныне испытывает к морю подсознательное недоверие, которое было бы ещё сильнее, если бы я не успел ухватиться за стойку шлюпбалки и пошёл на дно, к превеликой радости окрестных рыб.
Выпалив все это скороговоркой, Чернышёв удалился, уступив место консилиуму в составе Лыкова, Баландина и Любови Григорьевны. Консилиум определил у меня бронхит, осложнённый, по особому мнению Лыкова, умственной недостаточностью, и приговорил пить горячее молоко с мёдом, дважды в сутки ставить горчичники, есть манную кашу и не трепыхаться. На прощание Лыков пробурчал, что для прочистки мозгов не помешала бы ведёрная клизма с морской водой, но из-за отсутствия процедурного кабинета пообещал доставить её по возвращении.
Пока я, облепленный горчичниками, проклинал свою жалкую участь, вокруг кипели страсти. Ерофеев и Кудрейко, заскочившие проведать больного, рассказали, что многие на «Дежневе» взбудоражены вчерашней плавной качкой и намерением капитала пойти на сорок пять тонн. Об этом повсюду судачат, разбившись на группки, кто-то вроде бы сунулся к Чернышёву заверять завещаете, но это скорее всего трёп, а точно известно лишь то, что большое, размером с простыню, донесение начальнику управления написал Корсаков, но Лесота его, не принял. Об этом Корсаков поставил всех в известность за завтраком, в присутствии Чернышёва, который повздыхал, что антенна до сих пор не восстановлена, и обещал при первой же возможности ту жалобу передать. От слова «жалоба» Корсакова передёрнуло, но он смолчал, и завтрак закончился без перебранки. Однако в столовой команды Перышкин в открытую прохаживается по адресу капитана и требует по старому морскому обычаю предъявить ему претензию, «пока нас всех не утопили, как слепых котят «.
— Точно, как слепых котят! — подтвердил Перышкин, явившийся с Воротилиным по моему приглашению. — «Во имя будущего! Все моряки вам спасибо скажут!» — передразнил он кого-то. — Только не заливай мне, Георгич, меня уже двадцать четыре года воспитывают кому не лень. Да я из их «спасибо!» белых тапочек не сошью! На кой хрен я должен тонуть ради незнакомых людей, которых и не увижу никогда? Где есть такой закон, покажи!
— Такого закона нет, — сказал я. — Здесь каждый решает за себя, как несколько дней назад матрос Перышкин, который вызвался заменить Дуганова.
— Совсем другое дело, — смягчился польщённый Перышкин, — тоже мне сравнил… Своей жизни я хозяин, усёк? Не желаю, чтоб мне приказывали, где и когда я должен отдавать концы!
— Вот и шёл бы в управдомы, — ухмыльнулся Воротилин. — Зря на него время тратите, Павел Георгич.
— А куда ещё Георгичу его девать? — съязвил Перышкин. — Каждому своё: одному кайлом махать, другому авторучкой.
Шутка мне не понравилась, впрочем, Перышкин тоже. Ему, как и всем другим матросам, доставалась здорово, он сильно похудел, перестал бриться, взгляд его стал дерзким и злым. К сожалению, изменился к худшему он не только внешне, и немалая доля вины за это лежала на мне: именно я, обуреваемый профессиональным восторгом, поспешил передать звонкую информацию о самоотверженном поступке двух матросов «Семена Дежнева». Информация прозвучала по «Маяку», Перышкин задрал нос и стал смотреть на окружающих с этаким насмешливым намёком: «Кишка у вас, ребята, тонка, прыгал на „Байкал“ всё-таки я, а не вы». То, что вместе с ним, и, как выяснилось, не в первый раз, прыгал Воротилин, Перышкин как-то забыл; Воротилин, который не придавал тому эпизоду никакого значения и не вспоминал о нем остался в тени, и само собой получилось, что главную роль в спасении «Байкала» сыграл Федор Перышкин.
— Ты и кайлом не очень-то размахался, — беззлобно сказал Воротилин. — В полную силу только над борщом работаешь да Райке голову дуришь. Смотри, схлопочешь от Гриши.
— Очень я его испугался, — Перышкин фыркнул. — Нужна мне его Райка.
— Схлопочешь, — неодобрительно повторив Воротилин, — и не только за Раису, вообще. Вы скажите ему, Павел Георгиевич, язык он распустил. Плохая примета — болтать перед делом, ЧП накличешь.
— Верно, Георгич, что хромого черта на берег списывают? — с вызовом спросил Перышкин.
— Откуда ты взял?
— Люди говорят, — уклонился Перышкин. — За амбицию. Начальство само кончать предложило, а он выслуживается.
— А Кудрейко говорит, что самые важные данные за последние дни получили, — возразил Воротилин.
— Какие такие данные? — окрысился Перышкин. — Тебе-то они на кой нужны, что ты в них понимаешь?
— Кому надо, тот и понимает.
— За что я люблю Филю, так это за интеллект! — восхитился Перышкин. — Для кого хошь голыми руками каштаны из огня вытащит.
— Не кипятись, — примирительно сказал Воротилин. — Скоро домой пойдём, в отпуск. Приедешь ко мне, поохотимся.
— Так списывают, Георгич? — не обращая внимания на Воротилина, настаивал Перышкин.
— Скорее тебя спишут, — оскорбился Воротилин. — За сплетни.
— Марш отсюда, сачки! — С кастрюлькой, покрытой полотенцем, вошла Любовь Григорьевна. — Вас Птаха по всему пароходу ищет.
Выставив их из каюты, Любовь Григорьевна сняла с меня газеты с горчичниками и налила в кружку горячего молока.
— Лучше бы, конечно, от бешеной коровки, да сухой закон, — посочувствовала она. — Пей и закройся хорошенько, меду там две столовых ложки, пропотеешь.
— Федя меня и так в пот вогнал.
— Чего он к тебе шляется? — с недовольством спросила Любовь Григорьевна. — Напрасно его балуешь, на весь мир расхвалил. Пустоцвет он и шатун, я его от девочек отвадила, так он, сопляк, ко мне стучится! Филю бы не испортил, Филя у нас образцово-показательный, — она мечтательно улыбнулась, тряхнула серьгами. — Эх, была бы я лет на пятнадцать помоложе… Ты, Паша, укройся получше, есть долгий разговор.
Она села, глубоко вздохнула и беспокойно на меня посмотрела.
— Что-то на душе муторно, сон видела нехороший, — сказала она, покусывая губы. — Ну, это тебе не интересно — бабий сон, а если у меня предчувствие? Слух, Паша, по пароходу идёт, будто Алексей наступил вашему Корсакову на хвост и оттого будут большие неприятности. Есть в этом правда или нет? Ты смелее говори, что ко мне попало, то пропало.
Я рассказал, что знал Любовь Григорьевна слушала, кивала.
— Быть неприятностям, — решила она. — Сожрёт он Алексея, как сливу, и косточку выплюнет.
— А не подавится?
Она покачала головой.
— Если б Алёша добро так умел наживать, как врагов… Покачнётся — много охотников отыщется, чтоб подтолкнуть буксир подметать или бумаги скалывать…
— Дипломат он неважный, — сказал я. — Мог бы преспокойно закончить экспедицию, распрощаться с Корсаковым и набирать лёд в своё удовольствие.
— Какой он дипломат! — разволновалась Любовь Григорьевна. — Моряк он. Ты говоришь — закончить, распрощаться… Так бы оно и было, если б не «Байкал». Я-то знаю, от «Байкала» он обезумел, вспомнил, зачем в экспедицию вышел — стыдно стало людям в глаза смотреть, вот и потерял осторожность. А этому артисту, — она повысила голос, — тоже стыдно, а почему? До того доухаживался, что с битой мордой ходит — ручка у Зинаиды тяжёлая, по сто вёдер девка на скотном дворе таскала!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Выпалив все это скороговоркой, Чернышёв удалился, уступив место консилиуму в составе Лыкова, Баландина и Любови Григорьевны. Консилиум определил у меня бронхит, осложнённый, по особому мнению Лыкова, умственной недостаточностью, и приговорил пить горячее молоко с мёдом, дважды в сутки ставить горчичники, есть манную кашу и не трепыхаться. На прощание Лыков пробурчал, что для прочистки мозгов не помешала бы ведёрная клизма с морской водой, но из-за отсутствия процедурного кабинета пообещал доставить её по возвращении.
Пока я, облепленный горчичниками, проклинал свою жалкую участь, вокруг кипели страсти. Ерофеев и Кудрейко, заскочившие проведать больного, рассказали, что многие на «Дежневе» взбудоражены вчерашней плавной качкой и намерением капитала пойти на сорок пять тонн. Об этом повсюду судачат, разбившись на группки, кто-то вроде бы сунулся к Чернышёву заверять завещаете, но это скорее всего трёп, а точно известно лишь то, что большое, размером с простыню, донесение начальнику управления написал Корсаков, но Лесота его, не принял. Об этом Корсаков поставил всех в известность за завтраком, в присутствии Чернышёва, который повздыхал, что антенна до сих пор не восстановлена, и обещал при первой же возможности ту жалобу передать. От слова «жалоба» Корсакова передёрнуло, но он смолчал, и завтрак закончился без перебранки. Однако в столовой команды Перышкин в открытую прохаживается по адресу капитана и требует по старому морскому обычаю предъявить ему претензию, «пока нас всех не утопили, как слепых котят «.
— Точно, как слепых котят! — подтвердил Перышкин, явившийся с Воротилиным по моему приглашению. — «Во имя будущего! Все моряки вам спасибо скажут!» — передразнил он кого-то. — Только не заливай мне, Георгич, меня уже двадцать четыре года воспитывают кому не лень. Да я из их «спасибо!» белых тапочек не сошью! На кой хрен я должен тонуть ради незнакомых людей, которых и не увижу никогда? Где есть такой закон, покажи!
— Такого закона нет, — сказал я. — Здесь каждый решает за себя, как несколько дней назад матрос Перышкин, который вызвался заменить Дуганова.
— Совсем другое дело, — смягчился польщённый Перышкин, — тоже мне сравнил… Своей жизни я хозяин, усёк? Не желаю, чтоб мне приказывали, где и когда я должен отдавать концы!
— Вот и шёл бы в управдомы, — ухмыльнулся Воротилин. — Зря на него время тратите, Павел Георгич.
— А куда ещё Георгичу его девать? — съязвил Перышкин. — Каждому своё: одному кайлом махать, другому авторучкой.
Шутка мне не понравилась, впрочем, Перышкин тоже. Ему, как и всем другим матросам, доставалась здорово, он сильно похудел, перестал бриться, взгляд его стал дерзким и злым. К сожалению, изменился к худшему он не только внешне, и немалая доля вины за это лежала на мне: именно я, обуреваемый профессиональным восторгом, поспешил передать звонкую информацию о самоотверженном поступке двух матросов «Семена Дежнева». Информация прозвучала по «Маяку», Перышкин задрал нос и стал смотреть на окружающих с этаким насмешливым намёком: «Кишка у вас, ребята, тонка, прыгал на „Байкал“ всё-таки я, а не вы». То, что вместе с ним, и, как выяснилось, не в первый раз, прыгал Воротилин, Перышкин как-то забыл; Воротилин, который не придавал тому эпизоду никакого значения и не вспоминал о нем остался в тени, и само собой получилось, что главную роль в спасении «Байкала» сыграл Федор Перышкин.
— Ты и кайлом не очень-то размахался, — беззлобно сказал Воротилин. — В полную силу только над борщом работаешь да Райке голову дуришь. Смотри, схлопочешь от Гриши.
— Очень я его испугался, — Перышкин фыркнул. — Нужна мне его Райка.
— Схлопочешь, — неодобрительно повторив Воротилин, — и не только за Раису, вообще. Вы скажите ему, Павел Георгиевич, язык он распустил. Плохая примета — болтать перед делом, ЧП накличешь.
— Верно, Георгич, что хромого черта на берег списывают? — с вызовом спросил Перышкин.
— Откуда ты взял?
— Люди говорят, — уклонился Перышкин. — За амбицию. Начальство само кончать предложило, а он выслуживается.
— А Кудрейко говорит, что самые важные данные за последние дни получили, — возразил Воротилин.
— Какие такие данные? — окрысился Перышкин. — Тебе-то они на кой нужны, что ты в них понимаешь?
— Кому надо, тот и понимает.
— За что я люблю Филю, так это за интеллект! — восхитился Перышкин. — Для кого хошь голыми руками каштаны из огня вытащит.
— Не кипятись, — примирительно сказал Воротилин. — Скоро домой пойдём, в отпуск. Приедешь ко мне, поохотимся.
— Так списывают, Георгич? — не обращая внимания на Воротилина, настаивал Перышкин.
— Скорее тебя спишут, — оскорбился Воротилин. — За сплетни.
— Марш отсюда, сачки! — С кастрюлькой, покрытой полотенцем, вошла Любовь Григорьевна. — Вас Птаха по всему пароходу ищет.
Выставив их из каюты, Любовь Григорьевна сняла с меня газеты с горчичниками и налила в кружку горячего молока.
— Лучше бы, конечно, от бешеной коровки, да сухой закон, — посочувствовала она. — Пей и закройся хорошенько, меду там две столовых ложки, пропотеешь.
— Федя меня и так в пот вогнал.
— Чего он к тебе шляется? — с недовольством спросила Любовь Григорьевна. — Напрасно его балуешь, на весь мир расхвалил. Пустоцвет он и шатун, я его от девочек отвадила, так он, сопляк, ко мне стучится! Филю бы не испортил, Филя у нас образцово-показательный, — она мечтательно улыбнулась, тряхнула серьгами. — Эх, была бы я лет на пятнадцать помоложе… Ты, Паша, укройся получше, есть долгий разговор.
Она села, глубоко вздохнула и беспокойно на меня посмотрела.
— Что-то на душе муторно, сон видела нехороший, — сказала она, покусывая губы. — Ну, это тебе не интересно — бабий сон, а если у меня предчувствие? Слух, Паша, по пароходу идёт, будто Алексей наступил вашему Корсакову на хвост и оттого будут большие неприятности. Есть в этом правда или нет? Ты смелее говори, что ко мне попало, то пропало.
Я рассказал, что знал Любовь Григорьевна слушала, кивала.
— Быть неприятностям, — решила она. — Сожрёт он Алексея, как сливу, и косточку выплюнет.
— А не подавится?
Она покачала головой.
— Если б Алёша добро так умел наживать, как врагов… Покачнётся — много охотников отыщется, чтоб подтолкнуть буксир подметать или бумаги скалывать…
— Дипломат он неважный, — сказал я. — Мог бы преспокойно закончить экспедицию, распрощаться с Корсаковым и набирать лёд в своё удовольствие.
— Какой он дипломат! — разволновалась Любовь Григорьевна. — Моряк он. Ты говоришь — закончить, распрощаться… Так бы оно и было, если б не «Байкал». Я-то знаю, от «Байкала» он обезумел, вспомнил, зачем в экспедицию вышел — стыдно стало людям в глаза смотреть, вот и потерял осторожность. А этому артисту, — она повысила голос, — тоже стыдно, а почему? До того доухаживался, что с битой мордой ходит — ручка у Зинаиды тяжёлая, по сто вёдер девка на скотном дворе таскала!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56