, как погашенную папиросу,
практически почти зарос.
С тех пор осыпалось так много роз,
что нелегко ошеломить туриста.
Стена - бетонная предтеча Кристо -
бежит из города к теленку и корове
через поля отмытой цвета крови;
дымит сигарой предприятье.
И чужестранец задирает платье
туземной женщине - не как Завоеватель,
а как придирчивый ваятель,
готовящийся обнажить
ту статую, которой дольше жить,
чем отражению в канале,
в котором Розу доканали.
1989
* *
*
Сюзанне Мартин
Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне
"Яникулум" новое кодло болтает на прежней фене,
Тая в стакане, лед позволяет дважды
вступить в ту же самую воду, не утоляя жажды.
Восемь лет пронеслось. Вспыхивали, затухали
войны, рушились семьи, в газетах мелькали хари,
падали аэропланы, и диктор вздыхал "о Боже".
Белье еще можно выстирать, но не разгладить кожи
даже пылкой ладонью. Солнце над зимним Римом
борется врукопашную с сизым дымом;
пахнет жженым листом, и блещет фонтан, как орден,
выданный за бесцельность выстрелу пушки в полдень.
Вещи затвердевают, чтоб в памяти их не сдвинуть
с места; но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинуть
в ней, выходящей из города, переходящей в годы
в погоне за чистым временем без счастья и терракоты.
Жизнь без нас, дорогая, мыслима - для чего и
существуют пейзажи: бар, холмы, кучевое
облако в чистом небе над полем того сраженья,
где статуи стынут, празднуя победу телосложенья.
18.1.1989
FIN DE SIECLE
Век скоро кончится, но раньше кончусь я.
Это, боюсь, не вопрос чутья.
Скорее - влиянье небытия
на бытие. Охотника, так сказать, на дичь -
будь то сердечная мышца или кирпич.
Мы слышим, как свищет бич,
пытаясь припомнить отечества тех, кто нас любил,
барахтаясь в скользких руках лепил.
Мир больше не тот, что был
прежде, когда в нем царили страх, абажур, фокстрот,
кушетка и комбинация, соль острот.
Кто думал, что их сотрет,
как резинкой с бумаги усилья карандаша,
время? Никто, ни одна душа.
Однако время, шурша,
сделало именно это. Поди его упрекни.
Теперь повсюду антенны, подростки, пни
вместо деревьев. Ни
в кафе не встретить сподвижника, раздавленного судьбой,
ни в баре уставшего пробовать возвыситься над собой
ангела в голубой
юбке и кофточке. Всюду полно людей,
стоящих то плотной толпой, то в виде очередей;
тиран уже не злодей,
но посредственность. Также автомобиль
больше не роскошь, но способ выбить пыль
из улицы, где костыль
инвалида, поди, навсегда умолк;
и ребенок считает, что серый волк
страшней, чем пехотный полк.
И как-то тянет все чаще прикладывать носовой
к органу зрения, занятому листвой,
принимая на свой
счет возникающий в ней пробел,
глаголы в прошедшем времени, букву "л",
арию, что пропел
голос кукушки. Теперь он звучит грубей,
чем тот же Каварадосси - примерно как "хоть убей"
или "больше не пей" -
и рука выпускает пустой графин.
Однако в дверях не священник и не раввин,
но эра по кличке фин-
де-сьекль. Модно все черное: сорочка, чулки, белье.
Когда в результате вы все это с нее
стаскиваете, жилье
озаряется светом примерно в тридцать ватт,
но с уст вместо радостного "виват!"
срывается "виноват".
Новые времена! Печальные времена!
Вещи в витринах, носящие собственные имена
делятся ими на
те, которыми вы в состоянии пользоваться, и те,
которые, по собственной темноте,
вы приравниваете к мечте
человечества - в сущности, от него
другого ждать не приходится - о нео-
душевленности холуя и о
вообще анонимности. Это, увы, итог
размножения, чей исток
не брюки и не Восток,
но электричество. Век на исходе. Бег
времени требует жертвы, развалины. Баальбек
его не устраивает; человек
тоже. Подай ему чувства, мысли, плюс
воспоминания. Таков аппетит и вкус
времени. Не тороплюсь,
но подаю. Я не трус; я готов быть предметом из
прошлого, если таков каприз
времени, сверху вниз
смотрящего - или через плечо -
на свою добычу, на то, что еще
шевелится и горячо
наощупь. Я готов, чтоб меня песком
занесло и чтоб на меня пешком
путешествующий глазком
объектива не посмотрел и не
исполнился сильных чувств. По мне,
движущееся вовне
время не стоит внимания. Движущееся назад
стоит, или стоит, как иной фасад,
смахивая то на сад,
то на партию в шахматы. Век был, в конце концов,
неплох. Разве что мертвецов
в избытке - но и жильцов,
исключая автора данных строк,
тоже хоть отбавляй, и впрок
впору, давая срок,
мариновать или сбивать их в сыр
в камерной версии черных дыр,
в космосе. Либо - самый мир
сфотографировать и размножить - шесть
на девять, что исключает лесть -
чтоб им после не лезть
впопыхах друг на дружку, как штабель дров.
Под аккомпанемент авиакатастроф,
век кончается. Проф.
бубнит, тыча пальцем вверх, о слоях земной
атмосферы, что объясняет зной,
а не как из одной
точки попасть туда, где к составу туч
примешиваются наши "спаси", "не мучь",
"прости", вынуждая луч
разменивать его золото на серебро.
Но век, собирая свое добро,
расценивает как ретро
и это. На полюсе лает лайка и реет флаг.
На западе глядят на Восток в кулак,
видят забор, барак,
в котором царит оживление. Вспугнуты лесом рук,
птицы вспархивают и летят на юг,
где есть арык, урюк,
пальма, тюрбаны, и где-то звучит там-там.
Но, присматриваясь к чужим чертам,
ясно, что там и там
главное сходство между простым пятном
и, скажем, классическим полотном
в том, что вы их в одном
экземпляре не встретите. Природа, как бард вчера -
копирку, как мысль чела -
букву, как рой - пчела,
искренне ценит принцип массовости, тираж,
страшась исключительности, пропаж
энергии, лучший страж
каковой есть распущенность. Пространство заселено.
Трению времени о него вольно
усиливаться сколько влезет. Но
ваше веко смыкается. Только одни моря
невозмутимо синеют, издали говоря
то слово "заря", то - "зря".
И, услышавши это, хочется бросить рыть
землю, сесть на пароход и плыть,
и плыть - не с целью открыть
остров или растенье, прелесть иных широт,
новые организмы, но ровно наоборот;
главным образом - рот.
1989
ПРИМЕЧАНИЯ ПАПОРОТНИКА
Gedenke meiner
flustert der Staub
Peter Huchel
По положению пешки догадываешься о короле.
По полоске земли вдалеке - что находишься на корабле.
По сытым ноткам в голосе нежной подруги в трубке
- что объявился преемник: студент? хирург?
инженер? По названию станции - Одинбург -
что пора выходить, что яйцу не сносить скорлупки.
В каждом из нас сидит крестьянин, специалист
по прогнозам погоды. Как то: осенний лист,
падая вниз лицом, сулит недород. Оракул
не лучше, когда в жилище входит закон в плаще:
ваши дни сочтены - судьею или вообще
у вас их, что называется, кот наплакал.
Что-что, а примет у нас природа не отберет.
Херувим - тот может не знать, где у него перед,
где зад. Не то человек. Человеку всюду
мнится та перспектива, в которой он
пропадает из виду. И если он слышит звон,
то звонят по нему: пьют, бьют и сдают посуду.
Поэтому лучше бесстрашие! Линия на руке,
пляска розовых цифр в троллейбусном номерке,
плюс эффект штукатурки в комнате Валтасара
подтверждают лишь то, что у судьбы, увы,
вариантов меньше, чем жертв; что вы
скорей всего кончите именно как сказала
цыганка вашей соседке, брату, сестре, жене
приятеля, а не вам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
практически почти зарос.
С тех пор осыпалось так много роз,
что нелегко ошеломить туриста.
Стена - бетонная предтеча Кристо -
бежит из города к теленку и корове
через поля отмытой цвета крови;
дымит сигарой предприятье.
И чужестранец задирает платье
туземной женщине - не как Завоеватель,
а как придирчивый ваятель,
готовящийся обнажить
ту статую, которой дольше жить,
чем отражению в канале,
в котором Розу доканали.
1989
* *
*
Сюзанне Мартин
Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне
"Яникулум" новое кодло болтает на прежней фене,
Тая в стакане, лед позволяет дважды
вступить в ту же самую воду, не утоляя жажды.
Восемь лет пронеслось. Вспыхивали, затухали
войны, рушились семьи, в газетах мелькали хари,
падали аэропланы, и диктор вздыхал "о Боже".
Белье еще можно выстирать, но не разгладить кожи
даже пылкой ладонью. Солнце над зимним Римом
борется врукопашную с сизым дымом;
пахнет жженым листом, и блещет фонтан, как орден,
выданный за бесцельность выстрелу пушки в полдень.
Вещи затвердевают, чтоб в памяти их не сдвинуть
с места; но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинуть
в ней, выходящей из города, переходящей в годы
в погоне за чистым временем без счастья и терракоты.
Жизнь без нас, дорогая, мыслима - для чего и
существуют пейзажи: бар, холмы, кучевое
облако в чистом небе над полем того сраженья,
где статуи стынут, празднуя победу телосложенья.
18.1.1989
FIN DE SIECLE
Век скоро кончится, но раньше кончусь я.
Это, боюсь, не вопрос чутья.
Скорее - влиянье небытия
на бытие. Охотника, так сказать, на дичь -
будь то сердечная мышца или кирпич.
Мы слышим, как свищет бич,
пытаясь припомнить отечества тех, кто нас любил,
барахтаясь в скользких руках лепил.
Мир больше не тот, что был
прежде, когда в нем царили страх, абажур, фокстрот,
кушетка и комбинация, соль острот.
Кто думал, что их сотрет,
как резинкой с бумаги усилья карандаша,
время? Никто, ни одна душа.
Однако время, шурша,
сделало именно это. Поди его упрекни.
Теперь повсюду антенны, подростки, пни
вместо деревьев. Ни
в кафе не встретить сподвижника, раздавленного судьбой,
ни в баре уставшего пробовать возвыситься над собой
ангела в голубой
юбке и кофточке. Всюду полно людей,
стоящих то плотной толпой, то в виде очередей;
тиран уже не злодей,
но посредственность. Также автомобиль
больше не роскошь, но способ выбить пыль
из улицы, где костыль
инвалида, поди, навсегда умолк;
и ребенок считает, что серый волк
страшней, чем пехотный полк.
И как-то тянет все чаще прикладывать носовой
к органу зрения, занятому листвой,
принимая на свой
счет возникающий в ней пробел,
глаголы в прошедшем времени, букву "л",
арию, что пропел
голос кукушки. Теперь он звучит грубей,
чем тот же Каварадосси - примерно как "хоть убей"
или "больше не пей" -
и рука выпускает пустой графин.
Однако в дверях не священник и не раввин,
но эра по кличке фин-
де-сьекль. Модно все черное: сорочка, чулки, белье.
Когда в результате вы все это с нее
стаскиваете, жилье
озаряется светом примерно в тридцать ватт,
но с уст вместо радостного "виват!"
срывается "виноват".
Новые времена! Печальные времена!
Вещи в витринах, носящие собственные имена
делятся ими на
те, которыми вы в состоянии пользоваться, и те,
которые, по собственной темноте,
вы приравниваете к мечте
человечества - в сущности, от него
другого ждать не приходится - о нео-
душевленности холуя и о
вообще анонимности. Это, увы, итог
размножения, чей исток
не брюки и не Восток,
но электричество. Век на исходе. Бег
времени требует жертвы, развалины. Баальбек
его не устраивает; человек
тоже. Подай ему чувства, мысли, плюс
воспоминания. Таков аппетит и вкус
времени. Не тороплюсь,
но подаю. Я не трус; я готов быть предметом из
прошлого, если таков каприз
времени, сверху вниз
смотрящего - или через плечо -
на свою добычу, на то, что еще
шевелится и горячо
наощупь. Я готов, чтоб меня песком
занесло и чтоб на меня пешком
путешествующий глазком
объектива не посмотрел и не
исполнился сильных чувств. По мне,
движущееся вовне
время не стоит внимания. Движущееся назад
стоит, или стоит, как иной фасад,
смахивая то на сад,
то на партию в шахматы. Век был, в конце концов,
неплох. Разве что мертвецов
в избытке - но и жильцов,
исключая автора данных строк,
тоже хоть отбавляй, и впрок
впору, давая срок,
мариновать или сбивать их в сыр
в камерной версии черных дыр,
в космосе. Либо - самый мир
сфотографировать и размножить - шесть
на девять, что исключает лесть -
чтоб им после не лезть
впопыхах друг на дружку, как штабель дров.
Под аккомпанемент авиакатастроф,
век кончается. Проф.
бубнит, тыча пальцем вверх, о слоях земной
атмосферы, что объясняет зной,
а не как из одной
точки попасть туда, где к составу туч
примешиваются наши "спаси", "не мучь",
"прости", вынуждая луч
разменивать его золото на серебро.
Но век, собирая свое добро,
расценивает как ретро
и это. На полюсе лает лайка и реет флаг.
На западе глядят на Восток в кулак,
видят забор, барак,
в котором царит оживление. Вспугнуты лесом рук,
птицы вспархивают и летят на юг,
где есть арык, урюк,
пальма, тюрбаны, и где-то звучит там-там.
Но, присматриваясь к чужим чертам,
ясно, что там и там
главное сходство между простым пятном
и, скажем, классическим полотном
в том, что вы их в одном
экземпляре не встретите. Природа, как бард вчера -
копирку, как мысль чела -
букву, как рой - пчела,
искренне ценит принцип массовости, тираж,
страшась исключительности, пропаж
энергии, лучший страж
каковой есть распущенность. Пространство заселено.
Трению времени о него вольно
усиливаться сколько влезет. Но
ваше веко смыкается. Только одни моря
невозмутимо синеют, издали говоря
то слово "заря", то - "зря".
И, услышавши это, хочется бросить рыть
землю, сесть на пароход и плыть,
и плыть - не с целью открыть
остров или растенье, прелесть иных широт,
новые организмы, но ровно наоборот;
главным образом - рот.
1989
ПРИМЕЧАНИЯ ПАПОРОТНИКА
Gedenke meiner
flustert der Staub
Peter Huchel
По положению пешки догадываешься о короле.
По полоске земли вдалеке - что находишься на корабле.
По сытым ноткам в голосе нежной подруги в трубке
- что объявился преемник: студент? хирург?
инженер? По названию станции - Одинбург -
что пора выходить, что яйцу не сносить скорлупки.
В каждом из нас сидит крестьянин, специалист
по прогнозам погоды. Как то: осенний лист,
падая вниз лицом, сулит недород. Оракул
не лучше, когда в жилище входит закон в плаще:
ваши дни сочтены - судьею или вообще
у вас их, что называется, кот наплакал.
Что-что, а примет у нас природа не отберет.
Херувим - тот может не знать, где у него перед,
где зад. Не то человек. Человеку всюду
мнится та перспектива, в которой он
пропадает из виду. И если он слышит звон,
то звонят по нему: пьют, бьют и сдают посуду.
Поэтому лучше бесстрашие! Линия на руке,
пляска розовых цифр в троллейбусном номерке,
плюс эффект штукатурки в комнате Валтасара
подтверждают лишь то, что у судьбы, увы,
вариантов меньше, чем жертв; что вы
скорей всего кончите именно как сказала
цыганка вашей соседке, брату, сестре, жене
приятеля, а не вам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52