П. Чеховой, и между прочим такие слова ее: "Люди науки, искусства, литературы и политики окружали Антона Павловича: Алексей Максимович Горький, Л. Н. Толстой, В. Короленко, Куприн, Левитан бывали здесь..."
В последние годы Чехова я не только бывал, приезжая в Ялту, каждый день в его доме, но иногда гостил в нем по неделям, с М. П. Чеховой был в отношениях почти братских, однако она, теперь глубокая старуха, не посмела даже упомянуть обо мне, трусливо пишет полностью: "Алексей Максимович и Вячеслав Михайлович Молотов", подобострастно говорит: "Вячеслав Михайлович Молотов выразил, очевидно, не только свое, но и всей советской интеллигенции мнение, написав мне в 1936 году: "Домик А. П. Чехова напоминает о славном писателе нашей страны, и надо, чтобы многие побывали в нем. Почитатель Чехова В. Молотов". Какие мудрые и благосклонные слова!
"Художественый театр имени Горького". Да что! Это капля в море. Вся Россия, переименованная в СССР, покорно согласилась на самые наглые и идиотские оскорбления русской исторической жизни: город Великого Петра дали Ленину, древний Нижний Новгород превратили в город Горький, древняя столица Тверского удельного княжества, Тверь, - в Калинин, в город какого-то ничтожнейшего типографского наборщика Калинина, а город Кенигсберг, город Канта, в Калининград, и даже вся русская эмиграция отнеслась к этому с полнейшим равнодушием, не придала этому ровно никакого значения, - как например, тому, что какой-то кудрявый пьяница, очаровавший ее писарской сердцещипательной лирикой под гармонь, под тальянку, о котором очень верно сказал Блок: "У Есенина талант пошлости и кощунства", в свое время обещал переименовать Россию Китежа в какую-то "Инонию", орал, раздирая гармонь:
219
Ненавижу дыхание Китежа!
Обещаю вам Инонию!
Богу выщиплю бороду!
Молюсь ему матерщиною!
Печататься я начал в конце восьмидесятых годов. Так называемые декаденты и символисты, появившиеся через несколько лет после того, утверждали, что в те годы русская литература "зашла в тупик", стала чахнуть и сереть, ничего не знала кроме реализма, протокольного описания действительности... Но давно ли перед тем появились, например, "Братья Карамазовы", "Клара Милич", "Песнь торжествующей любви"? Так ли уж реалистичны были печатавшиеся тогда "Вечерние огни" Фета, стихи В. Соловьева? Можно ли назвать серыми появлявшиеся в ту пору лучшие вещи Лескова, не говоря уже о Толстом, о его изумительных несравненных "народных" сказках, о "Смерти Ивана Ильича", "Крейцеровой сонате"? И так ли уж были не новы - и по духу и по форме - как раз в то время выступившие Гаршин, Чехов?
***
"Тайный рыцарь, Кормщик, Зеленая звезда"... Тогда и заглавия книг всех этих рыцарей и кормщиков были не менее удивительны: "Снежная маска", "Кубок метелей", "Змеиные цветы"... Тогда кроме того ставили их, эти заглавия, непременно на самом верху обложки в углу слева. И помню, как однажды Чехов, посмотрев на такую обложку, вдруг радостно захохотал и сказал:
- Это для косых!
220
Мне Чехов говорил о "декадентах" не только как о жуликах:
- Какие они декаденты! - говорил он, - они здоровеннейшие мужики, их бы в арестантские роты отдать...
Правда - почти все были "жулики" и "здоровеннейшие мужики", но нельзя сказать, что здоровые, нормальные. Силы (да и литературные способности) у "декадентов" времени Чехова и у тех, что увеличили их число и славились впоследствии, называясь уже не декадентами и не символистами, а футуристами, мистическими анархистами, аргонавтами, равно как и у прочих, у Горького, Андреева, позднее, например, у тщедушного, дохлого от болезней Арцыбашева или у Кузьмина с его полуголым черепом и гробовым лицом, раскрашенным как труп проститутки, - были и впрямь велики, но таковы, какими обладают истерики, юроды, помешанные: ибо кто же из них мог назваться здоровым в обычном смысле этого слова?
Все они были хитры, отлично знали, что потребно для привлечения к себе внимания, но ведь обладает всеми этими качествами и большинство истериков, юродов, помешанных. И вот: какое удивительное скопление нездоровых, ненормальных в той или иной форме, в той или иной степени было еще при Чехове и как все росло оно в последующие годы! Чахоточная и совсем недаром писавшая от мужского имени Гиппиус, одержимый манией величия Брюсов, автор "Тихих мальчиков", потом "Мелкого беса", иначе говоря патологического Передонова, певец смерти и "отца" своего дьявола, каменно-неподвижный и молчаливый Сологуб, - "кирпич в сюртуке", по определению Розанова, буйный "мистический анархист" Чулков, исступленный Волынский, малорослый и страшный 221 своей огромной головой и стоячими черными глазами Минский.
***
Многим это покажется очень странным, но это так: он не любил актрис и актеров, говорил о них так:
- На семьдесят пять лет отстали в развитии от русского общества. Пошлые, насквозь прожженные самолюбием люди. Вот, например, вспоминаю Соловцова...
- Позвольте, - говорю я, - а помните телеграмму, которую вы отправили Соловцовскому театру после его смерти?
- Мало ли что приходится писать в письмах, телеграммах. Мало ли что и про что говоришь иногда, чтобы не обижать...
И, помолчав, с новым смехом:
- И про Художественный театр...
***
В 99 году весной иду как-то в Ялте по набережной и вижу: навстречу идет с кем-то Чехов, закрывается газетой, не то от солнца, не то от этого кого-то, идущего рядом с ним, что-то басом гудящего и все время высоко взмахивающего руками из своей крылатки. Здороваюсь с Чеховым, он говорит: "Познакомьтесь, Горький". Знакомлюсь, гляжу и убеждаюсь, что в Полтаве описывали его правильно: и крылатка, и вот этакая шляпа, и дубинка. Под крылаткой желтая шелковая рубаха, подпоясанная длинным и толстым шелковым жгутом кремового цвета, вышитая 222 разноцветными шелками по подолу и вороту.
Только не детина и не ражий, а просто высокий и несколько сутулый, рыжий парень с зеленоватыми глазками, с утиным носом в веснушках, с широкими ноздрями и желтыми усиками, которые он, покашливая, все поглаживает большими пальцами: немножко поплюет на них и погладит. Пошли дальше, он закурил, крепко затянулся и тотчас же опять загудел и стал взмахивать руками. Быстро выкурив папиросу, пустил в ее мундштук слюны, чтобы загасить окурок, бросил его и продолжал говорить, изредка быстро взглядывая на Чехова, стараясь уловить его впечатление. Говорил он громко, якобы от всей души, с жаром и все образами, и все с героическими восклицаниями, нарочито грубоватыми, первобытными.
Это был бесконечно длинный и бесконечно скучный рассказ о каких-то волжских богачах из купцов и мужиков, - скучный прежде всего по своему однообразию гиперболичности, - все эти богачи были совершенно былинные исполины, - а кроме того и по неумеренности образности и пафоса. Чехов почти не слушал. Но Горький все говорил и говорил...
Чуть не в тот же день между нами возникло что-то вроде дружеского сближения, с его стороны несколько сентиментального, с каким-то застенчивым восхищением мною:
- Вы же последний писатель от дворянства, той культуры, которая дала миру Пушкина и Толстого!
В тот же день, как только Чехов взял извозчика и поехал к себе в Аутку, Горький позвал меня зайти к нему на Виноградскую улицу, где он снимал у кого-то комнату, показал мне, морща нос, неловко улыбаясь счастливой, комически-глупой улыбкой, карточку своей жены с толстым, живоглазым ребенком на руках, потом кусок шелка голубенького цвета и сказал с этими гримасами:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
В последние годы Чехова я не только бывал, приезжая в Ялту, каждый день в его доме, но иногда гостил в нем по неделям, с М. П. Чеховой был в отношениях почти братских, однако она, теперь глубокая старуха, не посмела даже упомянуть обо мне, трусливо пишет полностью: "Алексей Максимович и Вячеслав Михайлович Молотов", подобострастно говорит: "Вячеслав Михайлович Молотов выразил, очевидно, не только свое, но и всей советской интеллигенции мнение, написав мне в 1936 году: "Домик А. П. Чехова напоминает о славном писателе нашей страны, и надо, чтобы многие побывали в нем. Почитатель Чехова В. Молотов". Какие мудрые и благосклонные слова!
"Художественый театр имени Горького". Да что! Это капля в море. Вся Россия, переименованная в СССР, покорно согласилась на самые наглые и идиотские оскорбления русской исторической жизни: город Великого Петра дали Ленину, древний Нижний Новгород превратили в город Горький, древняя столица Тверского удельного княжества, Тверь, - в Калинин, в город какого-то ничтожнейшего типографского наборщика Калинина, а город Кенигсберг, город Канта, в Калининград, и даже вся русская эмиграция отнеслась к этому с полнейшим равнодушием, не придала этому ровно никакого значения, - как например, тому, что какой-то кудрявый пьяница, очаровавший ее писарской сердцещипательной лирикой под гармонь, под тальянку, о котором очень верно сказал Блок: "У Есенина талант пошлости и кощунства", в свое время обещал переименовать Россию Китежа в какую-то "Инонию", орал, раздирая гармонь:
219
Ненавижу дыхание Китежа!
Обещаю вам Инонию!
Богу выщиплю бороду!
Молюсь ему матерщиною!
Печататься я начал в конце восьмидесятых годов. Так называемые декаденты и символисты, появившиеся через несколько лет после того, утверждали, что в те годы русская литература "зашла в тупик", стала чахнуть и сереть, ничего не знала кроме реализма, протокольного описания действительности... Но давно ли перед тем появились, например, "Братья Карамазовы", "Клара Милич", "Песнь торжествующей любви"? Так ли уж реалистичны были печатавшиеся тогда "Вечерние огни" Фета, стихи В. Соловьева? Можно ли назвать серыми появлявшиеся в ту пору лучшие вещи Лескова, не говоря уже о Толстом, о его изумительных несравненных "народных" сказках, о "Смерти Ивана Ильича", "Крейцеровой сонате"? И так ли уж были не новы - и по духу и по форме - как раз в то время выступившие Гаршин, Чехов?
***
"Тайный рыцарь, Кормщик, Зеленая звезда"... Тогда и заглавия книг всех этих рыцарей и кормщиков были не менее удивительны: "Снежная маска", "Кубок метелей", "Змеиные цветы"... Тогда кроме того ставили их, эти заглавия, непременно на самом верху обложки в углу слева. И помню, как однажды Чехов, посмотрев на такую обложку, вдруг радостно захохотал и сказал:
- Это для косых!
220
Мне Чехов говорил о "декадентах" не только как о жуликах:
- Какие они декаденты! - говорил он, - они здоровеннейшие мужики, их бы в арестантские роты отдать...
Правда - почти все были "жулики" и "здоровеннейшие мужики", но нельзя сказать, что здоровые, нормальные. Силы (да и литературные способности) у "декадентов" времени Чехова и у тех, что увеличили их число и славились впоследствии, называясь уже не декадентами и не символистами, а футуристами, мистическими анархистами, аргонавтами, равно как и у прочих, у Горького, Андреева, позднее, например, у тщедушного, дохлого от болезней Арцыбашева или у Кузьмина с его полуголым черепом и гробовым лицом, раскрашенным как труп проститутки, - были и впрямь велики, но таковы, какими обладают истерики, юроды, помешанные: ибо кто же из них мог назваться здоровым в обычном смысле этого слова?
Все они были хитры, отлично знали, что потребно для привлечения к себе внимания, но ведь обладает всеми этими качествами и большинство истериков, юродов, помешанных. И вот: какое удивительное скопление нездоровых, ненормальных в той или иной форме, в той или иной степени было еще при Чехове и как все росло оно в последующие годы! Чахоточная и совсем недаром писавшая от мужского имени Гиппиус, одержимый манией величия Брюсов, автор "Тихих мальчиков", потом "Мелкого беса", иначе говоря патологического Передонова, певец смерти и "отца" своего дьявола, каменно-неподвижный и молчаливый Сологуб, - "кирпич в сюртуке", по определению Розанова, буйный "мистический анархист" Чулков, исступленный Волынский, малорослый и страшный 221 своей огромной головой и стоячими черными глазами Минский.
***
Многим это покажется очень странным, но это так: он не любил актрис и актеров, говорил о них так:
- На семьдесят пять лет отстали в развитии от русского общества. Пошлые, насквозь прожженные самолюбием люди. Вот, например, вспоминаю Соловцова...
- Позвольте, - говорю я, - а помните телеграмму, которую вы отправили Соловцовскому театру после его смерти?
- Мало ли что приходится писать в письмах, телеграммах. Мало ли что и про что говоришь иногда, чтобы не обижать...
И, помолчав, с новым смехом:
- И про Художественный театр...
***
В 99 году весной иду как-то в Ялте по набережной и вижу: навстречу идет с кем-то Чехов, закрывается газетой, не то от солнца, не то от этого кого-то, идущего рядом с ним, что-то басом гудящего и все время высоко взмахивающего руками из своей крылатки. Здороваюсь с Чеховым, он говорит: "Познакомьтесь, Горький". Знакомлюсь, гляжу и убеждаюсь, что в Полтаве описывали его правильно: и крылатка, и вот этакая шляпа, и дубинка. Под крылаткой желтая шелковая рубаха, подпоясанная длинным и толстым шелковым жгутом кремового цвета, вышитая 222 разноцветными шелками по подолу и вороту.
Только не детина и не ражий, а просто высокий и несколько сутулый, рыжий парень с зеленоватыми глазками, с утиным носом в веснушках, с широкими ноздрями и желтыми усиками, которые он, покашливая, все поглаживает большими пальцами: немножко поплюет на них и погладит. Пошли дальше, он закурил, крепко затянулся и тотчас же опять загудел и стал взмахивать руками. Быстро выкурив папиросу, пустил в ее мундштук слюны, чтобы загасить окурок, бросил его и продолжал говорить, изредка быстро взглядывая на Чехова, стараясь уловить его впечатление. Говорил он громко, якобы от всей души, с жаром и все образами, и все с героическими восклицаниями, нарочито грубоватыми, первобытными.
Это был бесконечно длинный и бесконечно скучный рассказ о каких-то волжских богачах из купцов и мужиков, - скучный прежде всего по своему однообразию гиперболичности, - все эти богачи были совершенно былинные исполины, - а кроме того и по неумеренности образности и пафоса. Чехов почти не слушал. Но Горький все говорил и говорил...
Чуть не в тот же день между нами возникло что-то вроде дружеского сближения, с его стороны несколько сентиментального, с каким-то застенчивым восхищением мною:
- Вы же последний писатель от дворянства, той культуры, которая дала миру Пушкина и Толстого!
В тот же день, как только Чехов взял извозчика и поехал к себе в Аутку, Горький позвал меня зайти к нему на Виноградскую улицу, где он снимал у кого-то комнату, показал мне, морща нос, неловко улыбаясь счастливой, комически-глупой улыбкой, карточку своей жены с толстым, живоглазым ребенком на руках, потом кусок шелка голубенького цвета и сказал с этими гримасами:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67