Она помолчала немного, а потом не удержалась, напомнила мамочке, что вот другая, замужняя дочь, Вайолет, не сочла нужным хотя бы поздравить мамочку с днем рождения, так же, к слову говоря, как и мамочкины внуки – Чарли, Клем и Юнис.
Но мамочка уже не слушала. На нее начало действовать снотворное; огромная расползшаяся старческая грудь медленно и плавно поднималась и опускалась, и Элфинстоун подумалось, что так вздымаются и опадают воды океана, успокаиваясь после неистовств тайфуна. «Поразительное дело, как упорно она всякий раз отгоняет Черную даму», – мелькнуло у Элфинстоун в голове (Черной дамой она мысленно именовала костлявую) .
– Лейси, – обратилась Элфинстоун к мамочкиной экономке, – скажите, в последнее время к мамочке не заходил ее адвокат?
Старуха-экономка подала Элфинстоун приготовленный из маслянистого рома пунш и расписание утренних поездов на Манхэттен.
Потягивая пунш, Элфинстоун постепенно утверждалась в мысли, что опасаться старухи-экономки нечего. Порою она подозревала Лейси в коварном намерении пережить мамочку и заполучить кое-что из ее имущества, но сейчас, в полночь, ей стало вдруг совершенно ясно, что дряхлой экономке, безусловно, не дотянуть до мамочкиной кончины. У нее тоже астма, а в придачу – ревматоидный полиартрит и отложения солей в позвоночнике, согнувшие ее в дугу; Элфинстоун подумалось даже, что здоровье у Лейси куда хуже, чем у мамочки, и все-таки она, Лейси, крутится целый день по дому; все дело тут в том, что Лейси держится за жизнь с чисто звериной цепкостью, и Элфинстоун сама не могла бы сказать, нравится ли ей это свойство, будь то в мамочке или в дряхлой мамочкиной экономке.
– Ну, она тоже не вечна, – пробормотала Элфинстоун, не замечая, что думает вслух.
– Вы чего это, барышня? – переспросила экономка.
– Я говорю, мамочка по-прежнему помешана на Церкви поборников знания, хоть вероучение это так и не распространилось дальше Новой Зеландии; да и возникло оно там всего за год до мамочкиного обращения, а случилось это в тысяча девятьсот двенадцатом году, когда они с папочкой ездили в Окленд; он был тогда уже плох: так и не оправился после удаления предстательной железы.
– Чего?
– Ничего, – ответила Элфинстоун едва слышно. Потом повысила голос: – Пожалуйста, вызовите мне такси, прямо сейчас.
– Чего?
– Такси! Вызовите! Прямо сейчас!
–А…
– Да, я решила не дожидаться утреннего поезда на Манхэттен, поеду на такси. Дорого, конечно, зато…
Фраза так и осталась неоконченной, но смысл ее, если бы Элфинстоун договорила до конца, был бы такой: то-то Хорн поразится, если она, Элфинстоун, нагрянет сейчас домой, в самый разгар вавилонского столпотворения, которое устроили там Хорн и вся эта шатия из Нью-Йоркского университета; она даже придумала, что скажет тому рыжебородому профессору философии. «Вы ведь ратуете за женскую эмансипацию в чисто личных интересах?» – спросит она его.
И пока она спускалась по лестнице в холл мамочкиного летнего рая, на лице у нее медленно возникала улыбка.
– Так-так, – сказала она себе.
При мысли о блестящем стратегическом маневре, который она сейчас осуществит, настроение у нее так поднялось, что у дверей она сунула долларовую бумажку в скрюченную, по-лягушачьи холодную руку Лейси.
Такси уже дожидалось ее.
Узнав, что проезд до Манхэттена обойдется долларов в восемьдесят, Элфинстоун сердито отпустила водителя, но, прежде чем он успел выехать с подъездной дорожки на шоссе, громовым голосом велела ему возвратиться. Ее вдруг осенило: восемьдесят долларов – это куда меньше того, что она выкладывает за два сеанса доктору Шрайберу, но зато не далее как ранним утром одиннадцатого августа ей почти наверняка удастся навсегда изгнать из своей квартирки и демонологию, и все прочие напасти, которые она вынуждена терпеть не только от этой шатии из Нью-Йоркского университета, но и от…
– Да, Хорн будет липнуть ко мне, как смола, просить, чтобы я ее оставила, но уж с этим мы как-нибудь управимся!
Когда Элфинстоун, открыв дверь своим ключом, вошла в квартирку на Шестьдесят первой улице, глазам ее представилась вовсе не та картина, какую она рисовала себе во время столь продолжительной – и дорогостоящей – обратной поездки.
Не то что столпотворения – ни малейшего беспорядка не было в чинной квартирке Хорн – Элфинстоун.
Хорн? Где же она? А, вот!
Сидя на том самом диванчике для влюбленных, обивка которого была безнадежно загублена пролитым кофе, Хорн спала перед ящиком для идиотов. Он был включен, хотя и обозрение «Сегодня вечером», и «Кино для полуночников» уже давно кончились. Экран, нелепо яркое белое пятно с мельтешащими по нему черными точечками, был словно негатив короткометражки – метель в далеком необитаемом краю; а звуковым сопровождением служил неумолкающий приглушенный гул. Господи, да ведь звук этот как бы выражает душевное состояние самой Элфинстоун – то, что происходит в ее сознании и подсознании; только во время ночной поездки в такси (вот дурацкое мотовство!) его словно бы выключили, а сейчас снова включили, боже ты мой!
Элфинстоун внимательно оглядела спящую на диванчике Хорн – такую маленькую, поникшую; она то негромко похрапывала, то что-то бормотала во сне. Перед нею, на столике для смешивания коктейлей, стояла полупустая бутылка виски и один-единственный стакан.
Видимо, прежде чем уснуть перед ящиком для идиотов, Хорн напилась – в полном, совершеннейшем одиночестве…
Нет, тут какая-то загадка.
Элфинстоун связалась с бюро обслуживания – узнать, кто звонил за это время ей и Хорн по телефону и что просил передать.
Единственное сообщение для нее лично было от сокурсницы по колледжу Сары Лоуренс: их предстоящая встреча (они собирались вместе позавтракать) отменяется – у сокурсницы грипп. А вот единственное сообщение для Хорн оказалось куда интересней. Краткость его Элфинстоун сочла оскорбительной: «Извините, все отменяется. Санди Кастоу» (Кастоу был тот самый рыжебородый профессор философии из Лиги ядовитого плюща).
Сочувствие к маленькому, всеми покинутому существу, притулившемуся на диванчике для влюбленных, разлилось у Элфинстоун в сердце, как умиротворяюще-блаженное хмельное тепло. Она выключила телевизор. Негатив короткой ленты – ночная метель в далеком, пустынном краю – медленно угас, и в комнате стало темно и тихо, лишь всхрапывала и что-то бормотала во сне Хорн да изредка клекотал сонный попугай – его так в позабыли на балконе в «летнем дворце», и там он, видимо, просидел бы всю ночь.
– Ах, боже ты мой, – проговорила Элфинстоун, – десятое августа мы пережили, оно позади; уж это, во всяком случае, можно сказать совершенно точно…
И тут она поступила как-то странно, до того странно, что в дальнейшем не сможет вспоминать об этом без смущения и на другой же день расскажет доктору Шрайберу, уверенная, что тот обнаружит в ее действиях некий глубинный смысл, а он, несомненно, должен быть.
Опустившись перед диванчиком на пол, она припала щекой к костлявым коленкам Хорн, обняла одною рукой ее тощие икры. И в такой позе – не слишком удобной, но чем-то ее успокаивающей – стала вглядываться в силуэт города, а город вползал в серое утро с неохотой, такою понятной,– потому что, боже ты мой, ведь Хорн была права, когда говорила о монолитах, громоздящихся в деловых кварталах города:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38