», «Жду тебя лун ною ночью», «Люблю навек» – всем этим радио наполняло ее за день, словно огромную бутыль, которую смуглый маленький человек раскупоривал у себя наверху перед ужином.
Зато дневное его существование становилось все напряженней. Работал Лючио с лихорадочной торопливостью, и, когда мастер, подходя к конвейеру, останавливался у него за спиной, тревога нестерпимо распирала его изнутри. Мастер что-то бурчал ему в спину, с каждым разом все громче, бурчанье это ножом вонзалось Лючио между лопаток, из раны выхлестывалась кровь, и он собирал все силы, чтоб не упасть. Его пальцы двигались все быстрей и быстрей, под конец он сбивался с ритма, в машине что-то застопоривалось, и она ревела – громко, неистово, разом уничтожая иллюзию, будто бы человек повелевает ею.
– Черт побери! – орал мастер. – Ты что, ворон считаешь? Запарываешь тут все, глядеть тошно! Руки вон так и пляшут!
В тот вечер он написал брату, будто опять получил порядочную прибавку, вложил в письмо три доллара на сласти и сигареты и добавил, что собирается нанять ему еще одного знаменитого адвоката – чтобы тот снова поднял дело и, если нужно будет, довел его до Верховного суда. «А пока, – приписал он в конце, – сиди и не рыпайся. Тревожиться тебе не о чем, вовсе не о чем».
Примерно то же он из вечера в вечер повторял кошке.
Но через несколько дней пришло письмо от начальника техасской тюрьмы. Начальник этот со странным именем Мортимер Стойлпойл прислал деньги обратно, а также сообщил Лючио, кратко и сухо, что его брат, заключенный Сильва, недавно убит при попытке к бегству.
Письмо это Лючио показал своему другу – кошке. Та сперва оглядела листок без особого интереса. Потом с любопытством потыкала в него белой лапкой, словно ощупывая, замяукала и вцепилась зубами в уголок шелестящей бумажки. Лючио бросил письмо, и она стала тихонько катать его носом и лапами по старому половику.
Потом Лючио поднялся, налил ей молока – оно уже нагрелось, потому что в комнате было жарко от батареи. Шипели радиаторы. Еле слышно лакал атласный язычок. Розы на обоях расплылись, из глаз потекли слезы, и с ними из тела маленького человека ушло тоскливое напряжение.
Той же зимой, как-то вечером, когда он возвращался с завода, с ним случилось весьма любопытное происшествие. Через несколько кварталов от завода был кабачок под названием «Веселое местечко». В тот вечер из кабачка, спотыкаясь, вышел какой-то человек, по виду обыкновенный нищий. Он схватил Лючио за рукав и, устремив на него долгий взгляд немигающих глаз, воспаленных, как предутреннее небо над кладбищем, произнес странную тираду:
– Ты этих проклятых гадов не бойся. Растут, как бурьян, их и косит, словно бурьян. Все бегом, бегом, ни минутки не отдохнут – хотят от своей совести убежать. А ты дождись солнца! Оно каждый день подымается прямо с их кладбища!
Прокричав какие-то невнятные пророчества, он выпустил наконец руку Лючио, за которую крепко держался, и побрел обратно к вращающейся двери кабачка. Напоследок он выкрикнул:
– Да знаешь ли ты, кто я такой? Я бог всемогущий!
– Что?– спросил потрясенный Лючио.
Старик молча кивнул, осклабился и, помахав Лючио рукой, вошел в залитый светом кабачок.
Лючио понимал, что старик, видимо, просто пьянчуга и фантазер, но, как это свойственно многим людям, он иной раз, вопреки рассудку, верил в то, во что ему очень хотелось поверить. И в ту злую зиму на Севере он не раз вечерами утешал и себя и кошку, вспоминая выкрики старика. Может, и вправду бог поселился в этом странно безжизненном городе, где дома своим серо-бурым цветом напоминают высохшую саранчу. Может быть, так же, как и он сам, бог – одинокий, растерянный человек, который чует неладное, но ничего не может поделать; человек, который слышит спотыкливый сомнамбулический шаг времени, боится враждебной власти случая и жаждет укрыться от него в каком-нибудь теплом месте, залитом ярким светом.
А вот кошке по имени Нитчево незачем было рассказывать, что бог поселился в этом заводском городке. Она и так обнаружила его дважды: сперва для нее был богом русский, теперь – Лючио. Едва ли она отличала их друг от друга. Для нее они оба были воплощением беспредельного милосердия. Они избавили ее от опасностей, сделали ее жизнь приятной. Оба подобрали ее на улице и взяли в дом. В доме было тепло, на половиках и подушках удобно и мягко. Она жила в полнейшем довольстве и покое, и если Лючио знал покой только ночью, то кошка блаженствовала постоянно, ее покой не нарушался никогда – ни днем, ни ночью. (Пусть творец и не всем распорядился как надо, зато животным он сделал великое благо, лишив их, в отличие от человека, мучительной способности задумываться о будущем.) Нитчево была кошкой и потому жила лишь мгновением, а мгновение это было прекрасно. Ей не дано было знать, что арестантов порой убивают при попытке к бегству (и тогда смерть их кладет предел всем попыткам бегства от жизни в мечту); что начальники тюрем уведомляют об их смерти родных в коротких сухих извещениях; что мастера становятся у человека за спиной и презрительно бурчат, и тогда руки у него начинают дрожать от страха, что он что-нибудь напортит; что машина ревет, погоняет его – совсем как надсмотрщик, хлопающий бичом; что люди, которые воображают, будто смотрят на вещи просто, по сути дела, слепы; что бога довели до крайности, и он запил. Кошке не дано было знать, что земля, это случайное, странное скопление атомов, вертится с угрожающей быстротой, и в один прекрасный день ее движущая сила неожиданно перейдет известный предел, и она рассыплется осколками бедствия.
Наперекор всем бедам, грозившим их совместному существованию, кошка, как ни в чем не бывало, мурлыкала под рукою Лючио, – может быть, за это он так ее и любил.
Был уже январь, каждое утро ветер с неутомимой яростью подхватывал заводские дымы, гнал их на юго-восток, и они колышущейся грядой повисали над кладбищем. В семь часов поднималось солнце, красное, как глаза нищего пьяницы, и с укором глядело сквозь дым на город, покуда не опускалось за вздувшуюся реку, а река, загаженная, спасалась бегством, – от стыда не глядя по сторонам, она все бежала, бежала прочь из города.
В последние дни января в город на решающее совещание съехались держатели акций. Сверкая черными телами, прижимаясь к земле, словно осатаневшие от гонки жуки, к заводу мчались лимузины; у служебных входов они извергали из своего чрева дородных седоков, потом сползались все вместе на усыпанных шлаком аллейках позади цехов и здесь, похожие на скопление насекомых, тревожно ждали их возвращения.
О том, что замышлялось там, в залах заседаний, никто из работавших на заводе не знал. Из яичек еще ничего не вылупилось – для этого требовалось время, а пока что они лежали в тайнике плотными черными гроздьями, и зародыши в них медленно созревали.
Проблема была такова: спрос на заводскую продукцию упал, и держателям акций предстояло решить – снизить цены (и тем самым расширить рынок) или свернуть производство. Ответ был очевиден: свернуть производство и, сохранив прежний уровень прибыли, выжидать, пока спрос не повысится снова. Сказано – сделано. Получив сигнал, прекратили работать машины, прекратили работать и люди у машин. Треть завода стала, и лишние были уволены;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Зато дневное его существование становилось все напряженней. Работал Лючио с лихорадочной торопливостью, и, когда мастер, подходя к конвейеру, останавливался у него за спиной, тревога нестерпимо распирала его изнутри. Мастер что-то бурчал ему в спину, с каждым разом все громче, бурчанье это ножом вонзалось Лючио между лопаток, из раны выхлестывалась кровь, и он собирал все силы, чтоб не упасть. Его пальцы двигались все быстрей и быстрей, под конец он сбивался с ритма, в машине что-то застопоривалось, и она ревела – громко, неистово, разом уничтожая иллюзию, будто бы человек повелевает ею.
– Черт побери! – орал мастер. – Ты что, ворон считаешь? Запарываешь тут все, глядеть тошно! Руки вон так и пляшут!
В тот вечер он написал брату, будто опять получил порядочную прибавку, вложил в письмо три доллара на сласти и сигареты и добавил, что собирается нанять ему еще одного знаменитого адвоката – чтобы тот снова поднял дело и, если нужно будет, довел его до Верховного суда. «А пока, – приписал он в конце, – сиди и не рыпайся. Тревожиться тебе не о чем, вовсе не о чем».
Примерно то же он из вечера в вечер повторял кошке.
Но через несколько дней пришло письмо от начальника техасской тюрьмы. Начальник этот со странным именем Мортимер Стойлпойл прислал деньги обратно, а также сообщил Лючио, кратко и сухо, что его брат, заключенный Сильва, недавно убит при попытке к бегству.
Письмо это Лючио показал своему другу – кошке. Та сперва оглядела листок без особого интереса. Потом с любопытством потыкала в него белой лапкой, словно ощупывая, замяукала и вцепилась зубами в уголок шелестящей бумажки. Лючио бросил письмо, и она стала тихонько катать его носом и лапами по старому половику.
Потом Лючио поднялся, налил ей молока – оно уже нагрелось, потому что в комнате было жарко от батареи. Шипели радиаторы. Еле слышно лакал атласный язычок. Розы на обоях расплылись, из глаз потекли слезы, и с ними из тела маленького человека ушло тоскливое напряжение.
Той же зимой, как-то вечером, когда он возвращался с завода, с ним случилось весьма любопытное происшествие. Через несколько кварталов от завода был кабачок под названием «Веселое местечко». В тот вечер из кабачка, спотыкаясь, вышел какой-то человек, по виду обыкновенный нищий. Он схватил Лючио за рукав и, устремив на него долгий взгляд немигающих глаз, воспаленных, как предутреннее небо над кладбищем, произнес странную тираду:
– Ты этих проклятых гадов не бойся. Растут, как бурьян, их и косит, словно бурьян. Все бегом, бегом, ни минутки не отдохнут – хотят от своей совести убежать. А ты дождись солнца! Оно каждый день подымается прямо с их кладбища!
Прокричав какие-то невнятные пророчества, он выпустил наконец руку Лючио, за которую крепко держался, и побрел обратно к вращающейся двери кабачка. Напоследок он выкрикнул:
– Да знаешь ли ты, кто я такой? Я бог всемогущий!
– Что?– спросил потрясенный Лючио.
Старик молча кивнул, осклабился и, помахав Лючио рукой, вошел в залитый светом кабачок.
Лючио понимал, что старик, видимо, просто пьянчуга и фантазер, но, как это свойственно многим людям, он иной раз, вопреки рассудку, верил в то, во что ему очень хотелось поверить. И в ту злую зиму на Севере он не раз вечерами утешал и себя и кошку, вспоминая выкрики старика. Может, и вправду бог поселился в этом странно безжизненном городе, где дома своим серо-бурым цветом напоминают высохшую саранчу. Может быть, так же, как и он сам, бог – одинокий, растерянный человек, который чует неладное, но ничего не может поделать; человек, который слышит спотыкливый сомнамбулический шаг времени, боится враждебной власти случая и жаждет укрыться от него в каком-нибудь теплом месте, залитом ярким светом.
А вот кошке по имени Нитчево незачем было рассказывать, что бог поселился в этом заводском городке. Она и так обнаружила его дважды: сперва для нее был богом русский, теперь – Лючио. Едва ли она отличала их друг от друга. Для нее они оба были воплощением беспредельного милосердия. Они избавили ее от опасностей, сделали ее жизнь приятной. Оба подобрали ее на улице и взяли в дом. В доме было тепло, на половиках и подушках удобно и мягко. Она жила в полнейшем довольстве и покое, и если Лючио знал покой только ночью, то кошка блаженствовала постоянно, ее покой не нарушался никогда – ни днем, ни ночью. (Пусть творец и не всем распорядился как надо, зато животным он сделал великое благо, лишив их, в отличие от человека, мучительной способности задумываться о будущем.) Нитчево была кошкой и потому жила лишь мгновением, а мгновение это было прекрасно. Ей не дано было знать, что арестантов порой убивают при попытке к бегству (и тогда смерть их кладет предел всем попыткам бегства от жизни в мечту); что начальники тюрем уведомляют об их смерти родных в коротких сухих извещениях; что мастера становятся у человека за спиной и презрительно бурчат, и тогда руки у него начинают дрожать от страха, что он что-нибудь напортит; что машина ревет, погоняет его – совсем как надсмотрщик, хлопающий бичом; что люди, которые воображают, будто смотрят на вещи просто, по сути дела, слепы; что бога довели до крайности, и он запил. Кошке не дано было знать, что земля, это случайное, странное скопление атомов, вертится с угрожающей быстротой, и в один прекрасный день ее движущая сила неожиданно перейдет известный предел, и она рассыплется осколками бедствия.
Наперекор всем бедам, грозившим их совместному существованию, кошка, как ни в чем не бывало, мурлыкала под рукою Лючио, – может быть, за это он так ее и любил.
Был уже январь, каждое утро ветер с неутомимой яростью подхватывал заводские дымы, гнал их на юго-восток, и они колышущейся грядой повисали над кладбищем. В семь часов поднималось солнце, красное, как глаза нищего пьяницы, и с укором глядело сквозь дым на город, покуда не опускалось за вздувшуюся реку, а река, загаженная, спасалась бегством, – от стыда не глядя по сторонам, она все бежала, бежала прочь из города.
В последние дни января в город на решающее совещание съехались держатели акций. Сверкая черными телами, прижимаясь к земле, словно осатаневшие от гонки жуки, к заводу мчались лимузины; у служебных входов они извергали из своего чрева дородных седоков, потом сползались все вместе на усыпанных шлаком аллейках позади цехов и здесь, похожие на скопление насекомых, тревожно ждали их возвращения.
О том, что замышлялось там, в залах заседаний, никто из работавших на заводе не знал. Из яичек еще ничего не вылупилось – для этого требовалось время, а пока что они лежали в тайнике плотными черными гроздьями, и зародыши в них медленно созревали.
Проблема была такова: спрос на заводскую продукцию упал, и держателям акций предстояло решить – снизить цены (и тем самым расширить рынок) или свернуть производство. Ответ был очевиден: свернуть производство и, сохранив прежний уровень прибыли, выжидать, пока спрос не повысится снова. Сказано – сделано. Получив сигнал, прекратили работать машины, прекратили работать и люди у машин. Треть завода стала, и лишние были уволены;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38