Я смотрела вашу «Белую смерть» и жалела, что ее не купили мы и что нас опередила «Люфт-Аффе», – потому что понимала, какой у него будет прокат, пусть даже «Люфт-Аффе» теперь три года не вылезет из судов и фильм изъяли из проката после третьего показа. Я была готова на такой же демарш с этим вашим фильмом и была рада, что вы меня пригласили. Но еще раз – я объясню и простите, что я прозвучу жестоко: в отличие от «Белой Африки» («Белой смерти» – автоматически поправил Гpocc; Белла кивнула) этот сет не окупит мой демарш. Морально не окупит, я не о деньгах говорю. Потому что мой демарш пройдет незамеченным. Вы умный и интересующийся историей человек, Йонг. Я тоже в меру интересуюсь историей, и поэтому мне небезразлично то, что вы нам здесь показали. Но таких, как мы с вами, мало. Большинство просто не поймет, о чем речь.
В углу покашлял Клаусе, Белла обернулась к нему. Клаусе попытался сесть непринужденно и сказал, обводя взглядом остальных присутствующих:
– Может быть, если уважаемый режиссер расскажет нам немножко о конкретике той исторической эпохи, которой касается фильм, мы сможем лучше понять, чем он так резко отличается от обычного – очень качественного, я это сразу говорю! – S&M кино?
Глава 81
Восемь бионов в маленькой коробке, двенадцать в большой. Невероятно и даже страшно было смотреть на собственные руки, когда они собирали сумку под влиянием чужого опыта и чужого знания: руки проверяли замки сумки, клали в маленький карман дезактивирующий бионы щуп, в карман побольше – очки, выставляли часы на секундомер, выбирали из общей стопки свитеров тот, у которого шире рукава, и несколько раз проделывали одну и ту же процедуру: закатывали рукав – раскатывали, закатывали – раскатывали… Руки уложили в сумку с документами паспорт, билеты и страховочную карточку, которую сам я наверняка бы забыл – если бы калька Лиса не двигала моими руками, если бы это не руки моего покойного брата собирали мою сумку.
Последние дни были странными и жуткими, потому что все время приходилось ловить себя на том, что твой мозг и твое тело периодически начинают вести себя не так, как вели бы себя в рамках собственных привычек. Когда я пришел получать кальку, меня заставили прослушать стандартный монолог консультанта об опасности нанесения кальки на человека, который не является «интеллектуально ограниченным». Простыми словами – не является совсем уж полудурком, едва ли не олигофреном: у них практически нет ни навыков, ни опыта, ни привычек, и чужие привычки, опыт и навыки ложатся на их мозг гладко и аккуратно, и все довольны, «когда же, – говорил консультант, – калька, в соответствии с з-а-к-о-н-о-м (и морщился, явно осуждая такой нелепый закон), условно наносится на мозг полноценного человека, то конфликт моторного, когнитивного и другого благоприобретенного опыта двух личностей – личности донора и личности носителя – может привести к крайней утомляемости, повышенной тревожности, наконец, к п-с-и-х-и-ч-е-с-к-и-м расстройствам. Вы меня понимаете?» – вдруг спросил консультант и наклонил ко мне странное маленькое личико на неприлично длинной шее, тянущейся из высокого и грузного тела. Я его понимал. Консультант неожиданно и раздраженно сказал: «Перестаньте вертеть ручку!» Я изумленно положил его ручку на стол, подальше от себя, и он удовлетворенно продолжил: «Короче, обычно наследники донора обращаются за нанесением кальки только для выполнения какой-нибудь временной незаконченной донором работы, и, учитывая, что большинство доноров оказываются обладателями такой роскоши, как калька, н-е-с-л-у-ч-а-й-н-о (и он сново посмотрел на меня жирафом; я молчал; мне действительно не верилось, что у Лиса, не бывшего ни Нобелевским лауреатом, ни Гопперовским стипендиатом, внезапно обнаружилась калька; мне нечего было ответить этому человеку со странной головой), – так вот, наследники берут кальку для выполнения некоторой небольшой, желательно – очень небольшой, занимающей не больше месяца работы – и потом отказываются от дальнейшего ношения кальки в силу к-р-а-й-н-е серьезной нагрузки на мозг!» – Последнее слово он практически выкрикнул, воинственно вытянув шею в моем направлении, и я подумал, что этот человек, кажется, несколько опасен.
Месяц. Я спросил его потом, почему он назвал сроком месяц, и немедленно пожалел, ибо он начал мучительно и заунывно рассказывать мне о биохимии мозга, о нагрузках и о какой-то белке Шеймана, которая, как я смог понять, умерла в страшных муках. Месяц. У белки Шеймана слюна текла из пасти, и она расцарапывала себя коготками до крови. Но это уже месяца через три. А месяц был еще ничего. На расслабляющих бионах и на кое-какой химии, которую мне выпишут, как только я надену кальку, и которая, грозно предупредил меня очкастый жираф, будет «крайне плохо влиять на мои почки, желудочный тракт и п-е-ч-е-н-ь». Я представил себе п-е-ч-е-н-ь – гофрированной, как его интонации, – и похолодел, и перед тем как идти в процедурную, посидел десять минуток на диванчике и подумал хорошо, потому что месяц – это не срок, месяц – это не стоит даже рисковать, травиться, возиться, потому что все, чего я хотел, – это его знания, его связи и его опыт, то, чего я был лишен в силу несчастных моих обстоятельств и что досталось ему задаром в силу обстоятельств его счастливых, – положим, нехорошо так думать о мертвом, но что поделать? Если бы я не любил его, я бы не завидовал ему, – вот что я думал, и это я думал в первый раз. Если бы я не любил его, если бы он не вызывал у меня такого восторга, если бы он не казался мне таким светящимся солнечным мальчиком – разве бы я хотел быть на его месте? Не хотел бы. Но я же любил его, я же его любил, как много-много братьев, я всегда хотел доказать ему и себе, и еще кое-кому – например, Еввке, например, Адели, например, Тане, – что я не хуже него и могу через границу шмыг-шмыг по пятьдесят бионов за раз и так потом идти по аэропорту, как будто в мире нечего бояться, я хотел просто шанс такой, как у него, просто доказать себе, убедиться, что немножко его опыта и немножко его связей – и… И для этого, может быть, хватит месяца, месяца, может быть, окажется достаточно, а через месяц я уже буду другим человеком – без химер прошлого, без кома в горле из-за того, что ты хуже, хуже другого.
Когда я шел к Ади-Яди, черному и страшному, с разрезанной губой и змеиным языком, я трясся; да, нет сил врать – трясся, трясся, не понимал – почему этот человек, видевший меня один раз в жизни, должен дать мне заказ, взять меня на работу в память о покойном моем брате? Я шел и думал, что я скажу себе, когда он пошлет меня на хер. Я не представлял, что можно сказать ему, чтобы хоть чего-нибудь, хоть на один раз, добиться. Я открыл рот и тут же решил, что сейчас совру и смотаюсь, просто скажу, мол, Лис просил передать вам, что… И тут устами моими заговорил Лис, и я облился холодным потом и замер, потому что в этот момент я знал все, все, что можно, о стоящем передо мной человеке: я знал имя того, кто его ненавидит, я знал планы подпольной его компашки на ближайшие три года, я знал, что от него надо возить и кто, кроме меня – то есть не меня, не меня, – его, Лиса! – занимается этим делом. Калька Лиса говорила с ним с верной интонацией о верных вещах, и он послушал меня пару минут и сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106
В углу покашлял Клаусе, Белла обернулась к нему. Клаусе попытался сесть непринужденно и сказал, обводя взглядом остальных присутствующих:
– Может быть, если уважаемый режиссер расскажет нам немножко о конкретике той исторической эпохи, которой касается фильм, мы сможем лучше понять, чем он так резко отличается от обычного – очень качественного, я это сразу говорю! – S&M кино?
Глава 81
Восемь бионов в маленькой коробке, двенадцать в большой. Невероятно и даже страшно было смотреть на собственные руки, когда они собирали сумку под влиянием чужого опыта и чужого знания: руки проверяли замки сумки, клали в маленький карман дезактивирующий бионы щуп, в карман побольше – очки, выставляли часы на секундомер, выбирали из общей стопки свитеров тот, у которого шире рукава, и несколько раз проделывали одну и ту же процедуру: закатывали рукав – раскатывали, закатывали – раскатывали… Руки уложили в сумку с документами паспорт, билеты и страховочную карточку, которую сам я наверняка бы забыл – если бы калька Лиса не двигала моими руками, если бы это не руки моего покойного брата собирали мою сумку.
Последние дни были странными и жуткими, потому что все время приходилось ловить себя на том, что твой мозг и твое тело периодически начинают вести себя не так, как вели бы себя в рамках собственных привычек. Когда я пришел получать кальку, меня заставили прослушать стандартный монолог консультанта об опасности нанесения кальки на человека, который не является «интеллектуально ограниченным». Простыми словами – не является совсем уж полудурком, едва ли не олигофреном: у них практически нет ни навыков, ни опыта, ни привычек, и чужие привычки, опыт и навыки ложатся на их мозг гладко и аккуратно, и все довольны, «когда же, – говорил консультант, – калька, в соответствии с з-а-к-о-н-о-м (и морщился, явно осуждая такой нелепый закон), условно наносится на мозг полноценного человека, то конфликт моторного, когнитивного и другого благоприобретенного опыта двух личностей – личности донора и личности носителя – может привести к крайней утомляемости, повышенной тревожности, наконец, к п-с-и-х-и-ч-е-с-к-и-м расстройствам. Вы меня понимаете?» – вдруг спросил консультант и наклонил ко мне странное маленькое личико на неприлично длинной шее, тянущейся из высокого и грузного тела. Я его понимал. Консультант неожиданно и раздраженно сказал: «Перестаньте вертеть ручку!» Я изумленно положил его ручку на стол, подальше от себя, и он удовлетворенно продолжил: «Короче, обычно наследники донора обращаются за нанесением кальки только для выполнения какой-нибудь временной незаконченной донором работы, и, учитывая, что большинство доноров оказываются обладателями такой роскоши, как калька, н-е-с-л-у-ч-а-й-н-о (и он сново посмотрел на меня жирафом; я молчал; мне действительно не верилось, что у Лиса, не бывшего ни Нобелевским лауреатом, ни Гопперовским стипендиатом, внезапно обнаружилась калька; мне нечего было ответить этому человеку со странной головой), – так вот, наследники берут кальку для выполнения некоторой небольшой, желательно – очень небольшой, занимающей не больше месяца работы – и потом отказываются от дальнейшего ношения кальки в силу к-р-а-й-н-е серьезной нагрузки на мозг!» – Последнее слово он практически выкрикнул, воинственно вытянув шею в моем направлении, и я подумал, что этот человек, кажется, несколько опасен.
Месяц. Я спросил его потом, почему он назвал сроком месяц, и немедленно пожалел, ибо он начал мучительно и заунывно рассказывать мне о биохимии мозга, о нагрузках и о какой-то белке Шеймана, которая, как я смог понять, умерла в страшных муках. Месяц. У белки Шеймана слюна текла из пасти, и она расцарапывала себя коготками до крови. Но это уже месяца через три. А месяц был еще ничего. На расслабляющих бионах и на кое-какой химии, которую мне выпишут, как только я надену кальку, и которая, грозно предупредил меня очкастый жираф, будет «крайне плохо влиять на мои почки, желудочный тракт и п-е-ч-е-н-ь». Я представил себе п-е-ч-е-н-ь – гофрированной, как его интонации, – и похолодел, и перед тем как идти в процедурную, посидел десять минуток на диванчике и подумал хорошо, потому что месяц – это не срок, месяц – это не стоит даже рисковать, травиться, возиться, потому что все, чего я хотел, – это его знания, его связи и его опыт, то, чего я был лишен в силу несчастных моих обстоятельств и что досталось ему задаром в силу обстоятельств его счастливых, – положим, нехорошо так думать о мертвом, но что поделать? Если бы я не любил его, я бы не завидовал ему, – вот что я думал, и это я думал в первый раз. Если бы я не любил его, если бы он не вызывал у меня такого восторга, если бы он не казался мне таким светящимся солнечным мальчиком – разве бы я хотел быть на его месте? Не хотел бы. Но я же любил его, я же его любил, как много-много братьев, я всегда хотел доказать ему и себе, и еще кое-кому – например, Еввке, например, Адели, например, Тане, – что я не хуже него и могу через границу шмыг-шмыг по пятьдесят бионов за раз и так потом идти по аэропорту, как будто в мире нечего бояться, я хотел просто шанс такой, как у него, просто доказать себе, убедиться, что немножко его опыта и немножко его связей – и… И для этого, может быть, хватит месяца, месяца, может быть, окажется достаточно, а через месяц я уже буду другим человеком – без химер прошлого, без кома в горле из-за того, что ты хуже, хуже другого.
Когда я шел к Ади-Яди, черному и страшному, с разрезанной губой и змеиным языком, я трясся; да, нет сил врать – трясся, трясся, не понимал – почему этот человек, видевший меня один раз в жизни, должен дать мне заказ, взять меня на работу в память о покойном моем брате? Я шел и думал, что я скажу себе, когда он пошлет меня на хер. Я не представлял, что можно сказать ему, чтобы хоть чего-нибудь, хоть на один раз, добиться. Я открыл рот и тут же решил, что сейчас совру и смотаюсь, просто скажу, мол, Лис просил передать вам, что… И тут устами моими заговорил Лис, и я облился холодным потом и замер, потому что в этот момент я знал все, все, что можно, о стоящем передо мной человеке: я знал имя того, кто его ненавидит, я знал планы подпольной его компашки на ближайшие три года, я знал, что от него надо возить и кто, кроме меня – то есть не меня, не меня, – его, Лиса! – занимается этим делом. Калька Лиса говорила с ним с верной интонацией о верных вещах, и он послушал меня пару минут и сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106