что-то сильно мир под тебя прогибается в последнее время, дорогой Зав, что-то сильно… Хотел специалиста – получил специалиста, боялся вкладываться в лабораторию – получил специалиста прямо с лабораторией, хотел, чтобы перестало болеть колено, – перестало, а ведь по сезону, наоборот, разыграться должно было; да что там – хотел вчера селедки, а где в три часа ночи брать? лень же ехать! – вышел, ну, так, воздухом подышать, до угла прогуляться, – стоит круглосуточный цветочный магазин; зашел послоняться среди красивого – а они, оказывается, маленький продуктовый отдельчик открыли… И хоть бы изжога с утра – так нет же, нет, проснулся в семь часов бодренький, как зайка по весне, – прогибается под тебя мир, ой прогибается, а как разгибаться начнет, как начнет разгибаться, как начнет… Даже подумал, книгу отложив: страшновато становится. Начал бы уже разгибаться, а то так хорошо все, так все хорошо, что даже нехорошо делается. Нехорошо совсем.
Глава 84
В больнице персоналу велел ее к нему не пускать. Так медсестричка и сказала: «Велел не пускать к нему!» – и воззрилась на Афелию с приоткрытым ртом и таким завороженным выражением на тощей мордочке, что внезапно у Фелли, и без того измотанной в ноль последней неделей, когда дядюшка не отвечал на ее вызовы по комму, на сообщения не реагировал и вот – теперь еще и велел, значит, не пускать, – внезапно у Фелли сердце захлестнуло холодной волной – и когда волна откатилась, от сердца осталась только маленькая скукоженная ледышка. Если бы не выражение на личике медсестры – не поняла бы Фелли, почему не ответил Дэн ни на ее страшное, размазывающееся, голосящее стыдом, сожалением и состраданием первое письмо, ни на двести пятьдесят ее попыток поговорить с ним напрямую, ни на слова специально позвонившего Дэну по ее просьбе приятеля; в ответ на фразу «на ней лица нет, плачет, слушай, ну будь мужчиной!» – отключился, поставил запрет на вызовы, доложил приятель виновато и протянул ей свой комм – мол, на, смотри. Все это было чрезмерно и страшно, и Фелли сходила с ума, мучилась, писала сообщения и рисовала открыточки, по вечерам приезжала к Вупи и Алекси – рыдать от ужаса и заниматься самобичеванием. И только теперь, увидев выражение лица медсестрички, получив вместо сердца колючую ледышку, окончательно все поняла. Дело было не в нарушении ролей, не в переломанных ногах, не в нанесенном лично ему оскорблении, – дело было в том, что об этом оскорблении Все Знали. Этого не учла Фелли, об этом не подумала в пароксизме раскаяния и в соматической тошноте, подступавшей каждый раз, когда о Дэне заходила речь. Взгляд медсестрички объяснил ей всё – и это «всё» называлось: месть до последнего.
Вдруг стало спокойно. Из больницы Фелли вышла очень бодрой – и прямо в ужасной больничной столовке быстро и жадно наелась – впервые за последнюю неделю. Осоловев и приятно отяжелев, позвонила на работу, сообщила, что больна и будет больна дня три, добрела до машины и медленно, спокойно поехала домой – поразмыслить.
И вот сидит мальчик – а если присмотреться, какой, нафиг, мальчик? – да он старше тебя лет на десять, просто – маленького роста совсем и юркий, и из-за этого кажется ребенком в полицейской форме, попрыгучей мышкой, – Дэн говорил – дразнят его на работе «Муад'Диб». Сидит, глаза горят, рот приоткрыт – ловит, ловит каждое слово Афелии Ковальски, добровольно пришедшей сдавать своего работодателя, а вернее, работодательницу, а вместе с ней – всю студию «Глория'с Бэд Чилдрен», и весь отдел стоит сейчас по другую сторону одностороннего зеркала и слушает, как Ковальски, которую все, ну абсолютно все они привыкли видеть подвешенной или связанной, со слезами, катящимися по щекам, с железными зажимами на багровых от крови сосках – но не такой, как сейчас, не такой прекрасной, спокойной, самоуверенной, пришедшей заложить собственную покровительницу и подругу, великую мадам Глорию Лоркин. Совсем, кажется, звезда «Черной метки» и «Алмазной крови» пошла вразнос: сначала так отпиздила своего дядюшку, что… (все знают, все; за стеклом хихикают – «такая хоть бы и отпиздила, лишь бы в спальню пустила…»), а теперь, значит, так разосралась с собственной Мадам, что пришла сообщать чрезвычайную информацию в обмен на собственную неприкосновенность. Что ж, за полдня уладили со Скиннером неприкосновенность – и вот Афелия Ковальски, косу на руку наматывая такими движениями, что у всего отдела колом стоит в штанах, сообщает, что мадам Лоркин (по документам – Лилиану Бойко) надо арестовывать немедленно, срочно, прежде всех – потому что чилли, конечно, много кто снимает, всех не арестуешь – но вот чтобы люди гибли на площадке – это, знаете…
Сержант Энди Губкин, Муад'Диб – ай, повезло тебе; Дэн пять лет досье собирал, а приказ об аресте будешь ты выписывать, и дело будет – твое, и лавры будут – тебе, и Фелли, кстати, всячески дает понять, что она этому совсем, совсем не рада, потому что она и так умирает от сострадания к дорогому дядюшке – но выбора, выбора у нее нет, тянуть нельзя; к моменту, когда дядюшка выйдет из больницы и начнет свой джихад, она должна быть в юридической не-при-кос-но-вен-но-сти, – а физически… Ох, ну, лучше не думать пока. Физически вряд ли все-таки он.
– Так что же, мисс Ковальски, вы хотите сказать, что в студии снимались люди, не подписавшие договора о добровольности?
– Нет. Договоооор подписывали все. Но в договоре не значится, что сцена может выйти из-под контрооооля, – а сцена… всегда… мооожет… выйти… из… под… контроля… (Косой – ап! – и все сглатывают слюну; вот зараза, думает сержант.)
– И часто ли сцены выходили, как вы выражаетесь, из-под контроля?
– На моей паааамяти – дважды.
– Дважды?
– Да, дважды.
Бедный Дэн, – думает Энди Губкин, – он бы душу продал за это дело.
Бедная Глория, – думает Фелли, – я этим делом душу дьяволу продаю.
Глава 85
– И все-таки они твоя семья, плюша. Я не знаю, что ты себе думаешь про Адель, но ты же любишь дочку?
Идиотка. Ладно, она в целом не идиотка, но когда она напивается – ну фантастическая, космическая она идиотка; это, значит, вот что у нее в голове, когда она трезвая, да?
– Ты, дорогуша, скажи, пожалуйста, прямо, что ты не хочешь со мной жить, а не рассказывай мне о моей любви к моей дочке!
– Плюша, я хочу…
– И поставь, наконец, бутылку!
Ставит так, что бутылка едва не падает; придерживает и ставит ровно: у нее едва хватает сил вытащить из-под бутылки кончик штопора.
– Виталичка, я хочу с тобой жить, но дело в том, что это неосуществимо, это даже я понимаю – мы не можем.
– Почему?
– Ну сам скажи – почему?
Вот сейчас мне искренне хочется ей заехать. По морде так заехать, легко и со вкусом, чтобы даже крякнуло чуть-чуть под рукой… Потому что она знает – почему, и я знаю – почему, но если она скажет – почему, то она получится очень, очень мерзкой девочкой, совсем нехорошей, а если я скажу – почему, я окажусь хорошим и рассудительным, но доведенным до состояния раздавленного червяка, и она, девочка моя, выбирает второе – ну что за идиотка!
– Хорошо, я тебе скажу почему: потому что ты считаешь, что у нас не будет денег, что я зарабатываю недостаточно, чтобы содержать тебя и еще семью, а семью я обязан содержать, потому что даже если мне плевать на эту курицу, то я действительно люблю своего ребенка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106
Глава 84
В больнице персоналу велел ее к нему не пускать. Так медсестричка и сказала: «Велел не пускать к нему!» – и воззрилась на Афелию с приоткрытым ртом и таким завороженным выражением на тощей мордочке, что внезапно у Фелли, и без того измотанной в ноль последней неделей, когда дядюшка не отвечал на ее вызовы по комму, на сообщения не реагировал и вот – теперь еще и велел, значит, не пускать, – внезапно у Фелли сердце захлестнуло холодной волной – и когда волна откатилась, от сердца осталась только маленькая скукоженная ледышка. Если бы не выражение на личике медсестры – не поняла бы Фелли, почему не ответил Дэн ни на ее страшное, размазывающееся, голосящее стыдом, сожалением и состраданием первое письмо, ни на двести пятьдесят ее попыток поговорить с ним напрямую, ни на слова специально позвонившего Дэну по ее просьбе приятеля; в ответ на фразу «на ней лица нет, плачет, слушай, ну будь мужчиной!» – отключился, поставил запрет на вызовы, доложил приятель виновато и протянул ей свой комм – мол, на, смотри. Все это было чрезмерно и страшно, и Фелли сходила с ума, мучилась, писала сообщения и рисовала открыточки, по вечерам приезжала к Вупи и Алекси – рыдать от ужаса и заниматься самобичеванием. И только теперь, увидев выражение лица медсестрички, получив вместо сердца колючую ледышку, окончательно все поняла. Дело было не в нарушении ролей, не в переломанных ногах, не в нанесенном лично ему оскорблении, – дело было в том, что об этом оскорблении Все Знали. Этого не учла Фелли, об этом не подумала в пароксизме раскаяния и в соматической тошноте, подступавшей каждый раз, когда о Дэне заходила речь. Взгляд медсестрички объяснил ей всё – и это «всё» называлось: месть до последнего.
Вдруг стало спокойно. Из больницы Фелли вышла очень бодрой – и прямо в ужасной больничной столовке быстро и жадно наелась – впервые за последнюю неделю. Осоловев и приятно отяжелев, позвонила на работу, сообщила, что больна и будет больна дня три, добрела до машины и медленно, спокойно поехала домой – поразмыслить.
И вот сидит мальчик – а если присмотреться, какой, нафиг, мальчик? – да он старше тебя лет на десять, просто – маленького роста совсем и юркий, и из-за этого кажется ребенком в полицейской форме, попрыгучей мышкой, – Дэн говорил – дразнят его на работе «Муад'Диб». Сидит, глаза горят, рот приоткрыт – ловит, ловит каждое слово Афелии Ковальски, добровольно пришедшей сдавать своего работодателя, а вернее, работодательницу, а вместе с ней – всю студию «Глория'с Бэд Чилдрен», и весь отдел стоит сейчас по другую сторону одностороннего зеркала и слушает, как Ковальски, которую все, ну абсолютно все они привыкли видеть подвешенной или связанной, со слезами, катящимися по щекам, с железными зажимами на багровых от крови сосках – но не такой, как сейчас, не такой прекрасной, спокойной, самоуверенной, пришедшей заложить собственную покровительницу и подругу, великую мадам Глорию Лоркин. Совсем, кажется, звезда «Черной метки» и «Алмазной крови» пошла вразнос: сначала так отпиздила своего дядюшку, что… (все знают, все; за стеклом хихикают – «такая хоть бы и отпиздила, лишь бы в спальню пустила…»), а теперь, значит, так разосралась с собственной Мадам, что пришла сообщать чрезвычайную информацию в обмен на собственную неприкосновенность. Что ж, за полдня уладили со Скиннером неприкосновенность – и вот Афелия Ковальски, косу на руку наматывая такими движениями, что у всего отдела колом стоит в штанах, сообщает, что мадам Лоркин (по документам – Лилиану Бойко) надо арестовывать немедленно, срочно, прежде всех – потому что чилли, конечно, много кто снимает, всех не арестуешь – но вот чтобы люди гибли на площадке – это, знаете…
Сержант Энди Губкин, Муад'Диб – ай, повезло тебе; Дэн пять лет досье собирал, а приказ об аресте будешь ты выписывать, и дело будет – твое, и лавры будут – тебе, и Фелли, кстати, всячески дает понять, что она этому совсем, совсем не рада, потому что она и так умирает от сострадания к дорогому дядюшке – но выбора, выбора у нее нет, тянуть нельзя; к моменту, когда дядюшка выйдет из больницы и начнет свой джихад, она должна быть в юридической не-при-кос-но-вен-но-сти, – а физически… Ох, ну, лучше не думать пока. Физически вряд ли все-таки он.
– Так что же, мисс Ковальски, вы хотите сказать, что в студии снимались люди, не подписавшие договора о добровольности?
– Нет. Договоооор подписывали все. Но в договоре не значится, что сцена может выйти из-под контрооооля, – а сцена… всегда… мооожет… выйти… из… под… контроля… (Косой – ап! – и все сглатывают слюну; вот зараза, думает сержант.)
– И часто ли сцены выходили, как вы выражаетесь, из-под контроля?
– На моей паааамяти – дважды.
– Дважды?
– Да, дважды.
Бедный Дэн, – думает Энди Губкин, – он бы душу продал за это дело.
Бедная Глория, – думает Фелли, – я этим делом душу дьяволу продаю.
Глава 85
– И все-таки они твоя семья, плюша. Я не знаю, что ты себе думаешь про Адель, но ты же любишь дочку?
Идиотка. Ладно, она в целом не идиотка, но когда она напивается – ну фантастическая, космическая она идиотка; это, значит, вот что у нее в голове, когда она трезвая, да?
– Ты, дорогуша, скажи, пожалуйста, прямо, что ты не хочешь со мной жить, а не рассказывай мне о моей любви к моей дочке!
– Плюша, я хочу…
– И поставь, наконец, бутылку!
Ставит так, что бутылка едва не падает; придерживает и ставит ровно: у нее едва хватает сил вытащить из-под бутылки кончик штопора.
– Виталичка, я хочу с тобой жить, но дело в том, что это неосуществимо, это даже я понимаю – мы не можем.
– Почему?
– Ну сам скажи – почему?
Вот сейчас мне искренне хочется ей заехать. По морде так заехать, легко и со вкусом, чтобы даже крякнуло чуть-чуть под рукой… Потому что она знает – почему, и я знаю – почему, но если она скажет – почему, то она получится очень, очень мерзкой девочкой, совсем нехорошей, а если я скажу – почему, я окажусь хорошим и рассудительным, но доведенным до состояния раздавленного червяка, и она, девочка моя, выбирает второе – ну что за идиотка!
– Хорошо, я тебе скажу почему: потому что ты считаешь, что у нас не будет денег, что я зарабатываю недостаточно, чтобы содержать тебя и еще семью, а семью я обязан содержать, потому что даже если мне плевать на эту курицу, то я действительно люблю своего ребенка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106