Ты не умерла, ты преобразилась — иначе с кем же я общался? С кем же я тогда?..
Твоя мама кончила играть и страдальчески спросила меня: может, ошибся? Нет, сказал я, после этого сочинения, теперь уж точно — нет. Тогда она показала мне несколько фотографий, на которых были сняты девушки и на каждой я угадал тебя и указал, ткнув пальцем, и на одной карточке ты была в знакомом белом платье с рюшечками по плечам. «В этом платье я ее вчера видал.» — «В этом платье мы ее похоронили три месяца назад», — сказала женщина и заплакала. А когда я уже выходил, она поцеловала меня, перекрестила неумело, совсем как моя мать, и сказала: «Спасибо вам, что вы ее так любите…» Сказала тоном, которым разговаривают обычно с больными. Похоже, она приняла меня за сумасшедшего. Бедная женщина — она так и не смогла поверить в воскресение собственной дочери, — бескрылая птица…
Я вышел от нее, не помня себя. Был уже вечер. Зеленоватый месяц плыл, то и дело ныряя в лохматые тучи, кутался в них, словно зябнущий старик в тулуп. Я шел по шумной улице, машины то и дело проносились мимо, обдавая гарью, а в ушах всё звучала и звучала мелодия, сочиненная тобой, она звала меня, она манила — куда, Бог весть; она влекла, наполняя меня неземным огнем, и вдруг где-то далеко-далеко, в уголке сознания, появляется твой голос, он все более и более крепнет, он всё отчетливее и четче звучит, — ты рассказываешь историю про то, как во Франции жили двое влюбленных: она была аристократка, а он — бедный журналист; ее насильно выдали за банкира; через два года она зачахла от тоски и тихо скончалась; муж похоронил ее в имении отца; когда до Парижа дошла скорбная весть, несчастный влюбленный отправился на могилу, чтобы взглянуть в последний раз и отрезать локон волос…
Где есть смерть, там бывает и воскрешение. Я знаю, знаю теперь, что делать. Я всё понял, мне открылось…
И вот мчусь в троллейбусе, похоже, последнем — он пуст, лишь какой-то тип явно уголовного вида пьяно болтает шишковатой ублюдочной головой у окна, — мчусь, мелькают кварталы, фонари и перекрестки, везде нам зеленый свет, — мчусь, и мысленно подгоняю, подгоняю водителя, скорее, друг, скорее, боюсь не успеть, задыхаюсь, мне не хватает воздуха, боюсь, не хватит жизни, чтобы осуществить задуманное, — я мчусь в гулком вагоне, и меня распирает твоя музыка, твоя последняя мелодия, твой крик, она живет, пульсируя, вибрируя, во мне, а еще во мне звучит, звенит твой голос, он присутствует в каждой клеточке моего податливого, покорного твоей воле тела.
…«Среди ночи влюбленный пришел на кладбище, раскопал могилу и снял крышку гроба; и только он протянул руку с ножницами, чтобы срезать локон, покойница открыла глаза и села на своем ложе…»
Троллейбус остановился. Конечная остановка — объявил водитель с явным грузинским акцентом и выглянул из кабины, — кладбище! О, Боже, как он похож на того рыжего парня, которого… который пришел в дом тети Мани, приютившей меня, пришел с автоматом и стал рыться в ее сундуке; я бы не тронул его, несмотря на причитания тети Мани, если б он не сказал, что все русские… Я вышел вместе с уголовником. В руках сжимал лопату, обернутую тряпкой.
— Помощь не нужна? Немного возьму, — хрипло говорит спутник, и в голосе его слышится что-то неуловимо знакомое. Вблизи он и вовсе — урка уркой, низкий лоб, пристальный прямой взгляд, кепка на бровях, — нет, не встречались, хотя… уж очень что-то в нем до боли знакомо.
— Нет, нет… Я вот… саженцы выкопать…
— Ну-ну… хе-хе… давай-давай, сейчас самое время… Я поплутал какое-то время среди могил, чтоб сбить с толку странного попутчика, оглядываясь и дико озираясь, — в голове был хаос, сплетение мыслей, смятение чувств, — я не слышал ни музыки, ни твоего голоса, что был для меня как маяк. Я пытался настроиться на тебя, на твою волну, на твою частоту, мне было так одиноко на этом печальном последнем пристанище — без твоего присутствия, без твоего голоса. Ну! Ну же!.. «…Они уехали в Америку, а через двадцать лет (звучит! — опять звучит твой голос!), а через двадцать лет вернулись, уверенные, что о них все давно забыли, но старый муж угадал ее и подал в суд: верните законную жену; однако судья, вникнув в суть дела, принял сторону влюбленных…»
Это только лишнее подтверждение того, что мне открылось. Ты не умерла. Ты еще не совсем ТАМ. Тебя еще можно вырвать ОТТУДА. Я верну тебя — теплотой, лаской, любовью. Ты будешь моей; ты будешь со мной; только со мной, и только моя, ничья больше; я стану исполнять любые твои прихоти; я сделаюсь твоей обожающей тенью; скажешь — пойду на завод, в мартеновский вредный цех, в рэкетиры, в тот ад вернусь, из которого недавно вырвался с медалькой на груди и трещиной в черепе — чтоб только ты у меня никогда ни в чем не нуждалась; прикажешь — умру… Сейчас вот только разрою, сорву крышку, возьму на руки, прижму к горячему сердцу, покрою поцелуями — лицо, грудь, шею, — только бы никто… только бы никто…
О, да, милый, — целуй меня страстно!
Это ты… ты мне говоришь? Ты слышишь меня? — не испугался, а приятно удивился, и это придало сил и уверенности. Скорее! Скорее!.. Вот он, вот — пятый сектор! И вот он, угол, а вот рогатая береза, — всё, как и объясняла твоя матушка. Только бы никто… Но что это? Что за звуки? В несколько прыжков я приблизился. И что же вижу? Могила разрыта. Женщина в белом платье с рюшечками по плечам лежит на мраморной плите, а знакомая лысая личность наклонилась над ней и бормочет:
— Ну очнись! Открой глазки! Я прошу тебя…
Наш пострел везде поспел! Как всякая чернь, он привык всё получать даром. На-ха-ля-ву! Ну, я его сейчас…
Белое платье обильно забрызгано чем-то темным, при зеленоватом свете луны трудно разобрать, что это — вино или кровь. Я перехватываю рукоять лопаты поудобнее и примериваюсь: ну, как того грузина с автоматом, который себе на беду сказал, что все русские рождены рабами, рождены, чтобы только работать, причем на самых грубых и грязных работах… А вот не все!
Тук-тук-ту-ту-тук! — раздается стук костяшек по соседней ограде и прямо над ухом звучит знакомый хрипловатый голос:.
— Что это он? Вроде как кровь сосет, а?
Я вздрогнул — батя? — выпрямился, выронил из рук ставшую тяжелой лопату и, —
— , и огласил пустынное кладбище громогласным хохотом. Ха-ха-ха! Слушайте…ха-ха…что за дура…ха-ха…что за дурацкая история… ха-ха…с вампирами и гробокопанием!
—
Наутро проснулся свежим, бодрым, помолодевшим, с ясной головой и чистым сознанием. То, что происходило со мной в последние дни показалось хмельным туманом; я словно вышел из запоя или из состояния наркотического криза. Приблизился к окну: город был переполнен уходящим бабьим летом; янтарь и золото заполонили весь мир; природа сочилась медом, как перезревшая дыня; небеса были чисты и сини, как очи херувима. Меня пошатывало, подташнивало, как бывает всегда, когда переберешь, передозируешь, и тем не менее — я радовался; радовался утру, своей бодрости, свежести, разлитой за окном, ясности памяти и вернувшейся силе, а главное тому, что избавился наконец-то от странного помрачения, которое извело меня уже вконец — в зеркало на себя смотреть страшно: кожа да кости; и тем не менее — мне легко и радостно, ведь все хорошие, здоровые вещи — смеются.
Эх, а все-таки «курнуть» бы еще разок… хоть один разок!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
Твоя мама кончила играть и страдальчески спросила меня: может, ошибся? Нет, сказал я, после этого сочинения, теперь уж точно — нет. Тогда она показала мне несколько фотографий, на которых были сняты девушки и на каждой я угадал тебя и указал, ткнув пальцем, и на одной карточке ты была в знакомом белом платье с рюшечками по плечам. «В этом платье я ее вчера видал.» — «В этом платье мы ее похоронили три месяца назад», — сказала женщина и заплакала. А когда я уже выходил, она поцеловала меня, перекрестила неумело, совсем как моя мать, и сказала: «Спасибо вам, что вы ее так любите…» Сказала тоном, которым разговаривают обычно с больными. Похоже, она приняла меня за сумасшедшего. Бедная женщина — она так и не смогла поверить в воскресение собственной дочери, — бескрылая птица…
Я вышел от нее, не помня себя. Был уже вечер. Зеленоватый месяц плыл, то и дело ныряя в лохматые тучи, кутался в них, словно зябнущий старик в тулуп. Я шел по шумной улице, машины то и дело проносились мимо, обдавая гарью, а в ушах всё звучала и звучала мелодия, сочиненная тобой, она звала меня, она манила — куда, Бог весть; она влекла, наполняя меня неземным огнем, и вдруг где-то далеко-далеко, в уголке сознания, появляется твой голос, он все более и более крепнет, он всё отчетливее и четче звучит, — ты рассказываешь историю про то, как во Франции жили двое влюбленных: она была аристократка, а он — бедный журналист; ее насильно выдали за банкира; через два года она зачахла от тоски и тихо скончалась; муж похоронил ее в имении отца; когда до Парижа дошла скорбная весть, несчастный влюбленный отправился на могилу, чтобы взглянуть в последний раз и отрезать локон волос…
Где есть смерть, там бывает и воскрешение. Я знаю, знаю теперь, что делать. Я всё понял, мне открылось…
И вот мчусь в троллейбусе, похоже, последнем — он пуст, лишь какой-то тип явно уголовного вида пьяно болтает шишковатой ублюдочной головой у окна, — мчусь, мелькают кварталы, фонари и перекрестки, везде нам зеленый свет, — мчусь, и мысленно подгоняю, подгоняю водителя, скорее, друг, скорее, боюсь не успеть, задыхаюсь, мне не хватает воздуха, боюсь, не хватит жизни, чтобы осуществить задуманное, — я мчусь в гулком вагоне, и меня распирает твоя музыка, твоя последняя мелодия, твой крик, она живет, пульсируя, вибрируя, во мне, а еще во мне звучит, звенит твой голос, он присутствует в каждой клеточке моего податливого, покорного твоей воле тела.
…«Среди ночи влюбленный пришел на кладбище, раскопал могилу и снял крышку гроба; и только он протянул руку с ножницами, чтобы срезать локон, покойница открыла глаза и села на своем ложе…»
Троллейбус остановился. Конечная остановка — объявил водитель с явным грузинским акцентом и выглянул из кабины, — кладбище! О, Боже, как он похож на того рыжего парня, которого… который пришел в дом тети Мани, приютившей меня, пришел с автоматом и стал рыться в ее сундуке; я бы не тронул его, несмотря на причитания тети Мани, если б он не сказал, что все русские… Я вышел вместе с уголовником. В руках сжимал лопату, обернутую тряпкой.
— Помощь не нужна? Немного возьму, — хрипло говорит спутник, и в голосе его слышится что-то неуловимо знакомое. Вблизи он и вовсе — урка уркой, низкий лоб, пристальный прямой взгляд, кепка на бровях, — нет, не встречались, хотя… уж очень что-то в нем до боли знакомо.
— Нет, нет… Я вот… саженцы выкопать…
— Ну-ну… хе-хе… давай-давай, сейчас самое время… Я поплутал какое-то время среди могил, чтоб сбить с толку странного попутчика, оглядываясь и дико озираясь, — в голове был хаос, сплетение мыслей, смятение чувств, — я не слышал ни музыки, ни твоего голоса, что был для меня как маяк. Я пытался настроиться на тебя, на твою волну, на твою частоту, мне было так одиноко на этом печальном последнем пристанище — без твоего присутствия, без твоего голоса. Ну! Ну же!.. «…Они уехали в Америку, а через двадцать лет (звучит! — опять звучит твой голос!), а через двадцать лет вернулись, уверенные, что о них все давно забыли, но старый муж угадал ее и подал в суд: верните законную жену; однако судья, вникнув в суть дела, принял сторону влюбленных…»
Это только лишнее подтверждение того, что мне открылось. Ты не умерла. Ты еще не совсем ТАМ. Тебя еще можно вырвать ОТТУДА. Я верну тебя — теплотой, лаской, любовью. Ты будешь моей; ты будешь со мной; только со мной, и только моя, ничья больше; я стану исполнять любые твои прихоти; я сделаюсь твоей обожающей тенью; скажешь — пойду на завод, в мартеновский вредный цех, в рэкетиры, в тот ад вернусь, из которого недавно вырвался с медалькой на груди и трещиной в черепе — чтоб только ты у меня никогда ни в чем не нуждалась; прикажешь — умру… Сейчас вот только разрою, сорву крышку, возьму на руки, прижму к горячему сердцу, покрою поцелуями — лицо, грудь, шею, — только бы никто… только бы никто…
О, да, милый, — целуй меня страстно!
Это ты… ты мне говоришь? Ты слышишь меня? — не испугался, а приятно удивился, и это придало сил и уверенности. Скорее! Скорее!.. Вот он, вот — пятый сектор! И вот он, угол, а вот рогатая береза, — всё, как и объясняла твоя матушка. Только бы никто… Но что это? Что за звуки? В несколько прыжков я приблизился. И что же вижу? Могила разрыта. Женщина в белом платье с рюшечками по плечам лежит на мраморной плите, а знакомая лысая личность наклонилась над ней и бормочет:
— Ну очнись! Открой глазки! Я прошу тебя…
Наш пострел везде поспел! Как всякая чернь, он привык всё получать даром. На-ха-ля-ву! Ну, я его сейчас…
Белое платье обильно забрызгано чем-то темным, при зеленоватом свете луны трудно разобрать, что это — вино или кровь. Я перехватываю рукоять лопаты поудобнее и примериваюсь: ну, как того грузина с автоматом, который себе на беду сказал, что все русские рождены рабами, рождены, чтобы только работать, причем на самых грубых и грязных работах… А вот не все!
Тук-тук-ту-ту-тук! — раздается стук костяшек по соседней ограде и прямо над ухом звучит знакомый хрипловатый голос:.
— Что это он? Вроде как кровь сосет, а?
Я вздрогнул — батя? — выпрямился, выронил из рук ставшую тяжелой лопату и, —
— , и огласил пустынное кладбище громогласным хохотом. Ха-ха-ха! Слушайте…ха-ха…что за дура…ха-ха…что за дурацкая история… ха-ха…с вампирами и гробокопанием!
—
Наутро проснулся свежим, бодрым, помолодевшим, с ясной головой и чистым сознанием. То, что происходило со мной в последние дни показалось хмельным туманом; я словно вышел из запоя или из состояния наркотического криза. Приблизился к окну: город был переполнен уходящим бабьим летом; янтарь и золото заполонили весь мир; природа сочилась медом, как перезревшая дыня; небеса были чисты и сини, как очи херувима. Меня пошатывало, подташнивало, как бывает всегда, когда переберешь, передозируешь, и тем не менее — я радовался; радовался утру, своей бодрости, свежести, разлитой за окном, ясности памяти и вернувшейся силе, а главное тому, что избавился наконец-то от странного помрачения, которое извело меня уже вконец — в зеркало на себя смотреть страшно: кожа да кости; и тем не менее — мне легко и радостно, ведь все хорошие, здоровые вещи — смеются.
Эх, а все-таки «курнуть» бы еще разок… хоть один разок!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62