https://www.dushevoi.ru/brands/Cezares/eco/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Видим: из чердака машут – перьвого, значит, споймали. «Кидай! – кричу. – Всех сподряд кидай!» Ну, и зачали их оттуда качать. Высота, конечно, не балканская, да зато мостовая. Шмякаются! А тут их – в дрючки, в дрючки. Ей-богу, как в рукопашной. Народ-то наш, ваше благородие, воевать любит, выучку только дай – ого! А из перин – пух. Чисто снег. Метель! Плевна! Ну и давай мертвяков в пуху валять. Они, с пейсами которые, они перины ой любят – ну, нате вам перину. Ровно гусаки. Потеха, ваше благородие. Гуляй смело! Да-а. Ну, а как девку спымали, тут уж я кричу: «Не замай!» Это вам каждый скажет: девку я велел отпустить… Да-а. Ну, что еще? А то, ваше благородие, что, конечно, генерального приказу не поступало, чтоб жидов бить, это, конечно, так, врать не буду. Да ведь кто в службе был, тот сам должен смекать. Настоящая служба – это когда по глазам начальства все в точности угадаешь. А так-то рази мы б позволили? Нипочем, ваше благородие, нипочем, мы закон-то уважаем…
Странная вещь! Все, что Барт выслушивал, не поддавалось логическому осмыслению. Вспоминались сочинения Иреланда о психозах в истории, «Законы подражания» Тарду, бехтеревские рассуждения о роли внушения в общественной жизни. Нет, не вмещалось.
Карабчевский сказал:
– Обратите внимание, как молча и брезгливо, мановением тросточки чиновник убирает с панели встречного еврея.
– Очевидно, панели узки, – усмехнулся Барт.
– Панели-то можно и расширить, – заметил Карабчевский. – Да ведь таким всегда узко. Вы как полагаете, Николай Дмитрич?
Соколов хмуро не согласился:
– Средство политической медицины: кровопускание. И еще вот что. Когда правительство хочет удержать свой народ в тюрьме, оно вручает ему ключ от карцера. А в карцере – малая нация. Ну, у большой-то и возникает отдушина, отрадная отдушина, вроде бы она, большая, сама и распоряжается.
Опросив десятки свидетелей, посещая дворянский клуб, где за картами и рюмкой осуждали интеллигентское сентиментальное юдофильство и толковали о необходимости однажды и навсегда решить проклятый вопрос, Соколов утверждал, что правительство, в первую голову министр Плеве, несет ответственность за кишиневский погром. Наполеон, говоря о политической медицине, не прятался за чужие спины. А доморощенные кровопускатели стесняются культурной Европы. Собственно, кто там сейчас, в здешней губернской тюрьме? Разнесчастные держатели ключей от карцера. И только. Да, гнусный публицист Крушеван – разрешал; ротмистр Левендаль – поощрял; спекулятор Пронин, который то обсчитывает рабочих, то спаивает, этот – науськивал. Все так, но… Соколов нашел формулу: есть правительственное подполье. Вот так-то, господа, правительственное подполье.
– Ох, Николай Дмитрич, Николай Дмитрич, – останавливал Карабчевский, – во-первых, и стены слушают, а во-вторых… Конечно, высший дар адвоката – это способность возводить единичный случай на степень общего вопроса, но у вас, батюшка, всегда и везде тенденция. По совести, не могу согласиться, чтобы там… – Он поднял указательный палец. – Чтоб оттуда! Сомнительно, Николай Дмитрич, весьма сомнительно, хотя еврейство вообще-то наклонно быть ржавчиной всякой государственности. Но чтоб такое шло оттуда?! – Карабчевский покачал головой. – Сердцем-то, может, и да, а разумом вряд ли, хотя время на дворе шальное. Вот, знаете ли, покойный государь говаривал: я-де люблю, когда евреев бьют, но это недопустимо, ибо непорядок.
– Плеве как раз и любит этот «непорядок», – не отступился Соколов.
Барту казалось, что Соколов основательнее Карабчевского. Однако все это не помогало Барту осмыслить и «вместить» тех некриводушных, откровенных, совершенно непохожих на злодеев ответчиков, которых он, помощник присяжного поверенного, терпеливо расспрашивал в канцелярии губернской тюрьмы. И как бы рядом с этой невозможностью «вместить» ему памятно было свое чувство, пусть и мимолетное, физическое чувство неприязни и опасливой враждебности, возникшее в кривых улочках у речки Бык, в запахе помоев, в черных колючих росчерках на солнечном припеке…
Судебный процесс – как и прошлогодний, в Харькове, Полтаве, Константинограде, при закрытых дверях, – был долгим, томительным, в ответчиках были все те же, из губернской тюрьмы. Адвокаты истцов не настаивали на строгом осуждении. Шли бесконечные споры-перекоры о возмещении убытков от грабежей и поджогов. Но из перекрестных допросов высветилось то, на чем настаивал Соколов: власть подстрекала к погрому, власть бездействовала при погроме. И тут уж они дружно налегали, представители «адвокатского сословия». Однако не все.
Один из этих «не всех», некто Шмаков, вознамерился войти в дружескую короткость с Бартом.
Шмаков был худощав, походка у него была быстрая, речь быстрая, движенья быстрые. Лицо было блеклое, стершееся, невыразительное, сильно курносое, а глаза вострые, цепкие, сметливые. Являлся он на судебные заседания, как и прочие, во фраке с адвокатским значком на лацкане, в крахмальной манишке, с тугим, желтой кожи, английским портфелем. Был Шмаков адвокатом по назначению, то есть от суда, и защищал скопом нескольких ответчиков. Вот этот Шмаков почему-то и вознамерился сблизиться с помощником Карабчевского.
Впрочем, вовсе не «почему-то».
Обитая в южных городах, Шмаков иногда наезжал в Петербург. Там он неизменно наведывался на Шпалерную, 39, к давнему своему знакомому Глинке-Янчевскому. Отставной саперный капитан был человеком состоятельным: лет двадцать с лишним тому назад, еще офицером, держал в Ташкенте банкирскую контору, а кроме того, заседая в какой-то строительно-дорожной комиссии, ухватисто приобретал земельные участки. Не забрасывая коммерцию, Станислав Казимирович литературствовал. Шмаков разделял его взгляды, изложенные в брошюрах «Пагубные заблуждения» и «Во имя идеи». Суть была в два цвета: заблуждения – красные, идеи – белые. Особенно прельщали Шмакова изобличения молодой адвокатуры, сильно подверженной пагубным заблуждениям.
Рассуждая об этом со Шмаковым, практику которого Глинка ценил именно потому, что она протекала в черте оседлости, Станислав Казимирович и упомянул однажды о молодом Барте. Упомянул, что называется, к примеру.
Барт был племянником Глинки – жена его, Вера Степановна, урожденная Корали, – приходилась родной сестрой матери Барта. Станислав Казимирович знавал Бруно совсем еще мальчиком – в Ташкенте, куда сослали отца Барта, известного Лопатина. «Тот самый?» – удивился Шмаков и даже, кажется, обрадовался: стало быть, этот Барт не из явреев, а то вот мелькнуло огорчительное: неужто и Станислав Казимирович не уберегся от родства с явреями?! (Шмаков и мысленно вместо «е» сладострастно выговаривал «я», как бы впрыскивая яд.)
Так вот, Глинка знавал племянника совсем еще мальчиком, а потом… Правду сказать, все порвалось и заглохло, хотя он, Глинка, в свое время оказал Лопатину немаловажную услугу. Ну, да чего толковать, нынче никто не хранит благодарную память. И племянник не исключение. Никогда не является, никогда. Но такое уж трепетное сердце у Станислава Казимировича, не может оставаться равнодушным к племяннику, ступившему на стезю пагубных заблуждений.
Шмаков посочувствовал Глинке. Искренне, с душевной печалью. Ведь он, Шмаков, замечал, как адвокатура, особенно петербургская, все гуще замешивается юдофилами, этими «жидовскими батьками».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148
 российские смесители для ванной 

 фиджи плитка