Все замечательно, закажу еще 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Да нет. Вполне мог бы и промахнуться. А вот когда вы… Отчего вы, годами знающие друг друга, не умеете разгадать провокатора?
– Случается, что и умеем. Правда, не часто, но иногда умеем.
– Однако… – обронил Лопатин и долго не спускал глаз с Азефа.
– Меня, что ли? – спросил Азеф, не потупившись.
– Почему бы и нет?
– Да ведь что же высосешь из сплетен маньяка Бурцева? – набычился Азеф. – Мне иногда даже жаль его – дело благое замыслил. Но не за тот кончик потянул. А впрочем, глядишь, чего-нибудь когда-нибудь вытянет… Но тут вот что. Хлебом полицию не корми, дай подпустить: се – провокатор, а не лев. Ну и воцаряется гнетущая подозрительность, разброд и шатанье в публике. И все же, увы: язва провокаторства поедом ест. А я, вы знаете, стоял у колыбели, здоровехонький народился младенец. А теперь… – Он махнул рукой. – Брошюрки писать, газетку редактировать – одно, а когда дело-то боевое… Не мне вам объяснять. Бывает, сам в себе усомнишься. Честное слово! А почему? Я вам искренне: иной раз как подумаешь, ну и выходит, что революция – это провокация, а провокация – это революция. Мы вот недавно были в Выборге, Натансон рассказывал про Нечаева, как Нечаев-то на революционную дорогу ставил. Это что, это как, это куда отнесешь? Со стороны глядя – ах, нехорошо, ах непорядочно. А дорога в колдобинах, дорога в рытвинах, боишься замараться – лежи колодой… – Безобразное лицо Азефа словно бы даже похорошело, озаренное грозным вдохновением. Лопатин, побледнев, теребил широкополую шляпу. Азеф, как бы смягчившись, прибавил печально: – Я читал, не помню где, но очень меткое: террор обнаруживает и глубокую нравственную боль, и глубокую нравственную распущенность. Тут… Как ее? В Древнем-то Риме была? Торпейская скала, что ли? С нее преступников в пропасть сбрасывали, вот я и думаю: все мы на скале Торпейской этой, то мы сбрасываем, то нас сбрасывают… Э, Герман Александрович, Герман Александрович, это ж двадцатый век, такая рулетка пошла, такие комбинации в «красном и черном»…
Он несся по натянутой проволоке, почти не балансируя, и подавленность Лопатина, молчание Лопатина, эти его сильные, с широкими запястьями руки, мнущие шляпу, были Азефу наградой упоительной, едкой и сладостной, и он уже был убежден, что «старичина» ужаснулся бездне, это ж тебе не Шлиссельбург, это ж все коту под хвост, хочешь – изобличай, хочешь – не изобличай, а все коту под хвост, и шабаш.
Азеф поднял кружку и, ощущая необыкновенную жажду, положив на край кружки вислую нижнюю губу, а верхней шевеля и причмокивая, с наслаждением тянул холодный вкусный портер. Весь еще в напряжении, он не сразу понял, отчего в какой-то миг вдруг и возникли где-то под ложечкой и тяжесть, и пустота, нет, не сразу понял, а только неприятно удивился голосу «старичины» – сухому, будничному и, кажется, даже скучающему.
– Отвечу по пунктам, хотя вы и вещали темно и сбивчиво, как оракул, – говорил Лопатин, оставив в покое шляпу и откинувшись к спинке стула. – Провокаторов большей частью не распознают потому, что те, кому это следовало бы делать, похожи на врачей, не думающих о тайне каждого организма, а лишь озабоченных выпиской рецепта. Рецепта, пригодного «вообще», ибо они заняты политикой «вообще». К человеку же «не вообще» они не восприимчивы, тут род презрения. Второе. Согласен – язва провокаторства. Но почему и откуда? Вы – заговорщик, ваша БО – заговорщицкая. А заговорщики без мундиров и заговорщики в мундирах, то бишь тайная полиция, поглощены шпионством, переплетены тесно. От заговорщика безмундирного до платного агента – скачок воробьиный. Особливо под угрозой тюрьмы или виселицы. Ну и при посулах денежных и прочих. Но язва-то, нет, гангрена, так вернее, гангрена есть следствие двух причин. Режим в России старческий, авантюризм в политике, авантюризм в придворной сфере, спекуляции, шантаж. Не машина даже, а просто-напросто сифилитическая развалина, вонючка, обреченная выгребной яме, но пока еще испускающая миазмы. Теперь другое. Заговор и заговорщики – отменный бульон для плесени. Кто ж не знает, что в потемках жульничать сподручнее? Вы поминали Нечаева. Я его знавал, мы были врагами, да вот первый брошу камень в того, кто зачислит Нечаева в провокаторы. Но он оставил трупный яд: беспардонное распоряжение чужими судьбами.
Говорил Лопатин буднично, спокойно, даже, кажется, скучающе, и по мере того, как он это говорил, Азеф утрачивал самое дорогое – сознание своей единственности.
– Ну а теперь, – сказал Лопатин уже не буднично, а презрительно, – вернемся к нашим баранам. Вернее, к свиньям… Есть, видите ли, люди с патологической охотой играть роль гениев зла. А вот французские полицейские, представьте, так определяют тех, кто служит и нашим и вашим: свинья, которая разом жрет из двух корыт. Только и всего, Азеф, только и всего: свинья.
В ресторанчике «Лайонс» сухо стучал кассовый аппарат. Сыром пахло, жаренным на сухарях, и портером. Закусывали в ресторанчике клерки, конторские барышни.
– Только и всего? – тоскливо переспросил Азеф.
* * *
Пока ехал подземкой, а потом шел, пока был в движенье, владело Лопатиным усталое, печальное спокойствие. Но вот эта светлая комната в тихом и чистом коттедже, белеет фаянсовый умывальник и розовеет ворох полотенец, а из длинных ящиков, подвешенных за распахнутыми окнами, меланхолически кивают ромашки, маргаритки, анютины глазки. Вот он вернулся, и едва ключ щелкнул в скважине, как сухо защелкал кассовый аппарат, сыром запахло и портером, вислая губа, словно б отдельно, независимо от лица, пришлепнулась к пивной кружке – чадно и душно сделалось Герману Александровичу, чувствуя позыв к рвоте, сел он в кресло, растерянный, недоумевающий, испуганный…
Что-то похожее случилось в Петербурге, Катя и Бруно притащили к врачу. Врач выслушал, врач выстукал, эдакий дятел: «Угу-угу, вроде бы визитной карточки паралича». – «Доктор, – взмолился Бруно, – объясните, пожалуйста, Герману Александровичу, нельзя же так: на пятый этаж – не переводя духа!» – «Угу-угу, на пятый, угу-угу, нельзя… Характер, батенька, от такого характера не излечишь»…
Линолеум блестел, как лед, хотелось лечь, и не было сил подняться с кресла, одолеть страх перед этим линолеумом, натертым воском.

* * *
Его положили в десятую палату второго терапевтического отделения. Он знал, что теперь уж не вытянет. И сожалел о пуле. В счастливейший день, в долгожданный день рождения Российской республики, прошлогодний, – он был среди рабочих и солдат, под огнем из винтовок и пулеметов, – вот тогда-то и надо было умереть.
В больнице почти не топили. Стужа костенила огромный город. Лопатин умирал в больнице на Архиерейской, неподалеку от Петропавловской крепости. Ее шпиль очертил, как циркуль, круг жизни.
Умирая, он слышал грохот. Накатывало с Выборгской, мотор и броня. Накатило и опрокинуло Медного всадника. И вот уже над огромным городом трубило семь труб. А рядом, на Архиерейской, раздавалась пальба – в белой метели шел черный патруль: «Трах-тах-тах…»
* * *
Но все это потом, в декабре восемнадцатого.
* * *
Трах-тах-тах – гремел дверной молоток.
– Что с тобой?! – вскрикнул Волховской, бледнея.
– А что со мной? – переспросил Лопатин и, как умываясь, провел ладонями по лицу. – Малость вздремнул.
Волховской недоверчиво покачал головой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148
 Сантехника супер цены сказка 

 Халкон Jamaika