здесь 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Все взяли, а душу не могут. Им и страшно.
– Может, и боятся, да ведь все равно пригибают.
– До поры.
– Когда рак свистнет?
– Вот тебе задача. Тебе скоро в каторгу. Так? Так. Ты, говоришь, сильный, вот они тебе и скажут: иди, Мокеев, в палачи заместо Сашки-палача. Что ответишь?
Степан как захлебнулся:
– Я?! Мне? Да никогда! Да нипочем!
– В палачи заместо Сашки не хочешь, – отметил Шишкин. – Теперь дальше. Когда истязуют на кобыле-скамейке, из нашего же брата четверо за ноги, за руки держат. Вот тебя и назначат. Пойдешь?
Мокеев перекрестился.
– Пойдешь? – настаивал Шишкин. – Не пойдешь – сам на скамью ляжешь.
– Ну не я, так…
– А я не про другого, я про тебя – Степку Мокеева… Ладно, не к тому, чтоб тебе кишки мотать. А вот что в палачи не пойдешь – верю. А что это значит? А то, что рак-то уже и присвистнул. Чуток, а присвистнул. Понял?
Маркс сказал однажды о ярлыках на системе взглядов: в отличие от ярлыков на товарах, они подчас обманывают не только покупателя, но и продавца. Бакунин был из таких «продавцов». Шишкин в ярлыках не нуждался. Цельный был, без трещинки. И обходился без гипотезы о боге. «Ничего у меня нет, одна душа. Попробуй отыми. Это у вас, – говорил Шишкин, – есть русские, жиды, татары, а у меня – все люди, только что не так говорят. Обычаи разные, да они не помеха, всем земли и воды хватит». Альфой и омегой было Шишкину всяк сам по себе. Не отсюда ли, думал Лопатин, и начинать?
Необитаемым островом, робинзонадой начал Лопатин. И едва моряк очутился на необитаемом острове, едва оказался «сам по себе» – большие, темные, в рубцах и ссадинах, узловатые руки Шишкина оставили возню с коробочками и свистульками – он вечно мастерил их в подарок ребятишкам: здешним, тем, что со своими мамками пережидали в казенном доме, когда отцов-кандальников погонят дальше, за Байкал.
Герман уже приступил вместе с Робинзоном к гончарному и портняжному делу, когда в камеру проскользнул помощник смотрителя. На простецком круглом лице была смесь растерянности и почтительности. Мокееву с Шишкиным он досадливо рукой махнул, к Лопатину же обратился, изобразив нечто вроде полупоклона: в острог приехали господин генерал-губернатор, и оне сей секунд направляются к господину Лопатину.
* * *
Как и прежде, до горькой поездки в Петербург, Николай Петрович неукоснительно держался спартанского правила – вставал спозаранку, обливался студеной водою, растеревшись докрасна и надев свежую рубашку, кушал кофий и тотчас приступал к занятиям. Как и прежде, не запирался от посетителей любого чина и звания, наряжал следствия, карал взяточников, все желал объять своим неусыпным попечением. Ничего будто бы не переменилось, а между тем петербургский урок не прошел бесследно, и Синельников втайне испытывал то, что сам же и определил «полуразрушенной энергией». И это сознание надорванности, разрушенности точило все сильнее и больнее по мере приближения пятидесятилетнего юбилея его службы.
Однако желанье испросить отставку, упредив получение ее без всякой просьбы, Синельников гнал. Тут было и упрямство, и самолюбие, но было и то, что он называл надеждой все же принести пользу вопреки комитету министров. И вопреки слухам об учреждении Сибирского наместничества с вручением оного великому князю Алексею Александровичу, за которым Синельников, говоря по совести, не числил ума государственного.
Совершенно же внове было то, что он стал посматривать на подчиненных с иного, нежели прежде, ракурса: ревниво, болезненно, стариковски-подозрительно, исподтишка: не примечают ли за ним убыли энергии, слабости, нерешительности? Он сделался еще более скор на гнев, на бранный разнос с топотом и сотрясанием кулаков, солдатское лицо его грубо багровело, и он переставал различать предметы, словно был без очков. Но гнев, топот и крик не давали, как бывало, облегчения, потому что теперь он неизменно ощущал свое бессилие переменить «отрасли сибирского дела».
Ужасным следствием его тогдашнего душевного состояния было происшествие в театре.
Городской театр недавно закончили постройкой. Поднять занавес Синельников решил непременно накануне Николы зимнего, не позже. Но последние отделочные работы еще не завершились, чего-то не хватало, что-то не ладилось. В другое время Синельников вник бы – как, что, почему, а тут… Был он не в генеральской шинели, а в шубе, без адъютанта и полицмейстера, вроде бы инкогнито обозревал свою столицу, да и нагрянул в театр.
Там пахло краской, клеем, беспорядок был, стружки, доски, Синельникову показалось, что все бездельничают ему назло, он сразу повысил голос. Явился бледный, запыхавшийся десятник Эйхмиллер, седенький, в очках, и то, что десятник был тоже в очках, почему-то особенно разозлило генерала. Он зашелся в ругани и, замахнувшись тяжелой тростью, наступал на десятника. Тот пятился, но вдруг остановился, и генерал внезапно и близко увидел, как у этого мерзавца быстро-быстро вздрагивают губы, увидел – и в ту же секунду обрушил трость. Удар пришелся по загривку, очки у десятника слетели и разбились, кто-то из рабочих громко охнул, а генерал, еще пуще озлясь, что ударил неловко, снова занес трость, но в то же мгновенье пошатнулся от крепкой затрещины.
Последующее Синельников вспомнить не мог, да и старался не вспоминать, а помнил только, что мотал головою, будто стараясь стряхнуть, сбросить эту пощечину, и еще помнил дурацкое желание спросить, что же такое с ним произошло.
Ссыльнопоселенец Игнатий Эйхмиллер, краснодеревец и резчик, человек тихий, незлобивый и даже, как всем казалось, робкий, был тотчас арестован.
Подполковник Купенков обещал поляку полное прощение, ежели тот, умолчав о генеральских побоях, всю вину возьмет на себя. Странно: Эйхмиллер знал, что пан Купенков большой курвин сын, но послушался, поверил.
Суд был краток, как и следствие. Военные судьи могли бы натянуть: близорукий Эйхмиллер не разобрал, кто перед ним; могли бы заключить: генерал, одетый в партикулярное, не находился при исполнении служебных обязанностей – и все обернулось бы иначе. Но курвин сын был начеку. Господа, сказал он военным судьям, не мне объяснять вам, кого представляет в Восточной Сибири их высокопревосходительство генерал-адъютант свиты его величества Николай Петрович Синельников; господа, сказал он военным судьям, решайте по совести и долгу, а генерал-губернатор, несомненно, смягчит ваш приговор ввиду полного раскаяния преступника.
Военный суд приговорил Эйхмиллера к смертной казни через расстреляние. Эйхмиллер спокойно выслушал приговор – ведь он поступил так, как советовал ему господин штаб-офицер.
В тот вечер «весь Иркутск» был в театре. Давали старую пьесу «Дедушка русского флота». Синельников сидел в ложе. Публика, рукоплеща, поворачивалась к нему: Николая Петровича поздравляли и с премьерой, и с днем ангела… Минувшей осенью он стоял на Английской набережной – был ветер, дождь, палили пушки, Синельников мрачно думал об утрате петровского духа и петровской дубинки. Он и сейчас, в театре, думал об этом, но как бы не впрямую, а по касательной… Главная же, сквозная мысль была вот о чем: нынче, утвердив приговор, он исполнил долг. Суровый, беспощадный, в точном соответствии с буквой и духом петровского регламента… И еще он думал о ссыльном поляке Рогинском, – он, Синельников, ходатайствовал о возвращении бывшего мятежника в родные польские пределы… Но именно потому, что Синельников как бы убеждал себя в своем беспристрастии, именно потому, что он как бы призывал Рогинского в свидетели своей справедливости, Николай Петрович сознавал – все это сейчас нужно ему, чтобы не думать об Эйхмиллере, которому уже объявлен смертный приговор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148
 https://sdvk.ru/Aksessuari/Polochki/ 

 Vidrepur Ornament