– Надо все изобретать заново, полечка, – сказал Маркос, – любовь тоже не должна быть исключением, люди думают, что нет ничего нового под неоном, мы погрязли в рутине, дети вопят, требуют туфли «карлитос», ты тридцать восьмого года, а я сорок третьего, смех, да и только. Знаешь, когда я покупаю себе сорочку в «Монопри», первое что у меня спрашивает продавщица, это номер воротничка. Не волнуйтесь, говорю я, мне нужна сорочка побольше и пошире. Она молчит, глаза вытаращены, губы поджаты, нет, это невозможно, прямо видишь, как она думает и бесится, видишь отчетливей, чем если бы у нее под челкой была камера ТВ. Но, мсье, от номера вашего воротничка зависит размер сорочки / Вовсе нет, мадам, потому как я люблю сорочки длинные и широкие, а по моему номеру воротника вы мне дадите сорочку в обтяжку, по фигуре, что идет Алену Делону, но мне в такой, как в собственной кишке / Какой вы странный, это впервые / Не огорчайтесь, мадам, дайте мне самую большую сорочку, какая у вас есть / Но она будет плохо сидеть, мсье / Мадам, в этой сорочке я буду на седьмом небе от счастья / Так продолжается довольно долго, и надо не уступать, все надо изобретать заново, к сожалению, я результатов не увижу, но, пока могу, буду изобретать, буду и тебя, полечка, изобретать и хочу, чтобы ты меня изобретала ежеминутно, потому что, кроме этого влажного животика, мне нравится в тебе то, что ты озорная, ты всегда как бы сидишь где-то на дереве, и тебя больше восхищают воздушные змеи, чем хорошо темперированный клавир.
– Блуп, – сказала Людмила. – Это неправда, мне куда больше нравится клавир.
– Потому что ты его слушаешь так, как будто это воздушный змей, ты слышишь ветер, и удары хвоста, и шелест бантов… ты не из тех женщин, кто с ума сходит из-за музыки, из-за театра, из-за траханья, из-за помидорного салата. Только подумать, что еще двух часов не прошло, как ты стянула с меня штаны, словно я Мануэль и меня надо мыть-купать, а потом еще хотела натереть меня смоченным в спирту полотенцем – кстати, боюсь, что ты извела мою лучшую водку, полечка, ты мне за это заплатишь.
– И потом ты лапал мне грудки, – сказала Людмила.
– Я не так оригинален, как ты, но я стараюсь, – сказал Маркос, сжимая ее в объятиях, пока она жалобно не завопила, – и не только грудки, но и здесь, и здесь, и между этим и этим.
– Ай, – сказала Людмила, – ты уж слишком изобретаешь, блуп, но ты прав, я тоже хочу, чтобы все было по-новому, другое и с воздушным змеем, как ты говоришь, – на твоей родине, там, наверно, полно воздушных змеев и козлят, я это поняла по слойкам, они не обманут, по твоим рукам, ай, черт.
– Моя родина, полечка, находится в старой и усталой стране, там все придется обновить, верь мне, ты скажешь, это болтовня, но это так – старая и усталая из-за пустых надежд и еще более пустых обещаний, которым вдобавок никто не верил, кроме перонистов старого закала, да и те по весьма разным и весьма понятным причинам, хотя финал был такой, как всегда, то есть полковники, пинками вытолкнувшие героя-эпонима .
– Но почему многие твои друзья, и эти газетные вырезки, и Патрисио говорят о перонизме как о какой-то силе и надежде?
– Потому что так и есть, полечка, потому что слова обладают ужасной силой, потому что Realpolitik – это единственное, что у нас осталось против полчищ пентагоновских горилл и Гадов; ты пока не можешь этого понять, но постепенно убедишься, подумай, сколько выгоды извлекли из слова Иисусова, из образа Иисуса, пойми, что нам сегодня необходимо тавматургическое слово и что образ, которому это слово соответствует, обладает воздействием почище кортизона.
– Но ты-то, Маркос, в этот образ не веришь.
– Что с того, если он помогает нам низвергать нечто гораздо худшее, дедовская этика нынче вышла из моды, полечка, уж не говоря о том, что у наших дедов в час, когда либо пан, либо пропал, были две этики, уверяю тебя. Ты права, я ни в грош не ставлю этого старца, который претендует на телеправление тем, с чем не сумел справиться прежде, имея на руках самые выигрышные карты, фактически он уже вне игры, просто имена и образы более живучи, чем называемое и представляемое, и в более умелых руках они могут сделать то, чего не сделали в свое время, – видишь, какую речугу я тебе выдал.
– Я хочу лучше понять, – сказала Людмила, – хочу понять столько мне неизвестного, но все это так далеко, не разглядеть, что там, за океаном.
– Там тоже далеко не все ясно, и я не стану тебя терзать чем-то более сложным, чем закон о квартплате, пойми одно – для нас, то есть для Бучи, годится любое эффективное оружие, потому что мы знаем, что мы правы и что мы окружены и внутри страны, и вне ее гориллами и янки и еще пассивностью миллионов тех людей, которые ждут, пока другие достанут каштаны из огня, вдобавок одно то, что враги перонизма таковы, каковы они есть, дает нам более чем законный повод защищать его и опираться на него с тем, чтобы когда-нибудь, да, когда-нибудь оставить его и все с ним связанное и пойти по единственно возможному пути, сама понимаешь, по какому.
– И тогда мы с тобой поедем в Кордову, – сказала Людмила, у которой бывали навязчивые идеи, – и я хочу, чтобы там было много воздушных шаров, и птиц, и козлят, и слоек.
Маркос понял, что эти слова уже от усталости, бедная полечка, столько нового надо уместить в голове. Он попросил принести попить и смотрел, как она, нагая, ушла и пришла уверенной походкой актрисы, владеющей своим телом, каждым движением своего силуэта в полутьме. Когда-нибудь все будет такое, как ты, подумал Маркос, подзывая ее, все будет более обнаженно и более прекрасно, мы сбросим столько засаленных одежд и грязных трусов, что какой-то толк будет, полечка. Но надо до умопомрачения полюбить этот желанный образ вопреки Realpolitik и прочему оружию, необходимому, но не всегда чистому и красивому, вопреки неизбежным не наилучшим шагам – ведь хирург, чтобы извлечь опухоль и возвратить больного к жизни, марает руки калом и желчью, – только таким способом, и в конце концов, когда пробьет час, преодолев все, мы выберемся из мрака.
– Мне больно, здесь не надо.
– Больно? Прости, я не заметил, даже когда говоришь о политике, случается.
– Это место очень чувствительное, а почему, сама не знаю.
Маркос лег на нее, всем телом ощущая ее жар, потом соскользнул вниз, пока его губы не оказались в углублении меж ее бедер, и стал нежно его целовать, касаясь языком мягкой соленой ямочки: Людмила, ропща и постанывая, приподнялась, он услышал ее оклик, но продолжал забираться все глубже, сжимая руками ее бедра, как человек, утоляющий долгую жажду. Предаваясь наслаждению, которое и другие мужчины умели ей доставить, Людмила чувствовала, что все же оно иное, что теперь все изменилось и, в конце концов, теперь все соединилось – ее влагалище, рот Маркоса, ее бедра, руки Маркоса, а изнутри поднималось что-то другое, то, что он хотел прежде сказать ей, что-то вроде надежды на их сходство вопреки всем различиям. Погружая руки в шевелюру Маркоса, она звала его подняться, изгибалась, как лук, шепча его имя, когда уже чудилось, что все плывет из каких-то иных пределов, из тех краев, что за размежеванием, оттуда, где кругом будут лишь мечты, да воздушные змеи, да козлята, да театры, где Буча когда-нибудь будет называться всеми этими именами, всеми этими звездами.
* * *
Страницы для книги Мануэля:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86