Два экрана под прямым углом, два фильма, там кто-то хочет с вами поговорить, метаморфоза тела, дабы познать истинное его содержание, метаморфоза всего, уже невозможно оставаться погруженным в то, что желало быть как всегда, что нагло и лживо выдавало себя за одно или за другое, когда кто-то передал послание, миссию (и через несколько часов в Веррьере, как тут не подумать, что Людмила разыграет свою собственную метаморфозу, Бучу-метаморфозу, которая может стать жизнью в других измерениях, очистительным взрывом, Буча – огненный цветок, распускающийся незаметно, неощутимо, семена, перелетающие через Атлантику, помогая хоть капельку, хоть чуть-чуть тому, что происходит в наших краях, и знать, что ты здесь стоишь на пороге, что еще возможно пойти передать неведомое послание, когда и его цветок распустится, сжигая твое нутро и вгрызаясь терзающими словами)
я откинул простыню и постепенно заставил ее лечь на бок, целуя ее груди, ища ее уста, из которых в полудреме вырывались бессвязные слова и стоны, мой язык забирался в самую глубину, и слюна наша смешивалась, слюна с отдаленным привкусом коньяка, с ароматом, исходившим также от ее волос, куда погружались мои пальцы, оттягивая назад ее рыжую голову, давая ей ощутить мою силу, и, когда она, словно смирившись, затихла, я навалился на нее и, снова повернув ее ничком, стал гладить ее белоснежную спину, маленькие, тугие ягодицы, сжатые колени, пятки, загрубевшие от туфель, я странствовал по ее плечам и подмышкам, исследуя их языком и губами, а тем временем мои пальцы обнимали ее груди, мяли их и пробуждали; я услышал слабый стон, в котором была не боль, но опять-таки стыд и страх, ведь она, верно, уже подозревала, что я собираюсь с ней делать, мои губы спускались по ее спине, прокладывая тропку между складкой нежнейшей, потаенной кожицы, и язык мой уходил вглубь, в ямочку, которая сжималась и отступала, прячась от моей страсти. О нет, нет, так не надо, твердила она, я так не хочу, ну пожалуйста, пожалуйста, она чувствовала, как мои ноги охватывают ее бедра, а освободившиеся руки раздвигают ягодицы, и там, смугло-пшеничного цвета, маленькая золотистая пуговка, которая сжимается вопреки противящимся мускулам. Несессер Франсины лежал на краю ночного столика, я нащупал тюбик с кремом для лица, она это услышала и опять начала артачиться, пытаясь высвободить ноги, по-детски изгибаясь, когда почувствовала тюбик между ягодиц, и, скрючиваясь, она повторяла, нет, нет, так не надо, пожалуйста, так не надо, по-детски, так не надо, я не хочу, чтобы ты мне делал это, мне будет больно, я не хочу, не хочу, а я, снова раздвигая руками ее ягодицы и поднимаясь над нею, услышал одновременно ее стон и ощутил членом жар ее кожи, скользкое бессильное сопротивление ее попки, в которую никто уже не помешает мне проникнуть, и тут я, упираясь руками в ее спину, сжал ее ногами, и медленно склонился над нею, стонущей и извивающейся, но неспособной избавиться от тяжести моего тела, и само это ее судорожное движение подталкивало меня внутрь, я преодолевал первый рубеж сопротивления, миновал края шелковистой жаркой перчатки, и каждый толчок сопровождался новой мольбой, ибо теперь боль ожидаемая сменилась настоящей, хотя и преходящей и не заслуживавшей жалости, и ее упорство лишь укрепляло мою волю не уступать, не отрекаться, отвечать на каждое ее движение, уже помогающее мне (и она, думаю, сама это знала) новым рывком вперед, пока я не ощутил, что дошел до предела, а заодно достигли своего предела ее боль и стыд, и в ее всхлипах послышалась новая нотка, открытие того, что это не непереносимо, что я ее не насилую, хотя она отказывается и умоляет, что граница моему наслаждению там, где начнется ее наслаждение, и именно поэтому она упорно мне отказывает в нем, яростно вырывается от меня и скрывает свои ощущения, грех, мама, сколько проглочено облаток, сколько благочестия. Лежа на ней, придавив ее всей своей тяжестью, чтобы проникнуть вглубь до предела, я опять обвил руками ее груди, я кусал ее волосы на затылке, чтобы принудить ее лежать неподвижно, хотя ее спина и все туловище трепетали, прижимаясь ко мне против ее воли, и вздрагивали от жгучей боли, исторгавшей новые стоны, уже проникнутые приятием, и под конец, когда я начал отступать и снова углубляться, чуть отпрядывая, чтобы снова погрузиться, все больше овладевая ею, она все еще говорила, что я делаю ей больно, насилую ее, разрываю ее, что она больше не выдержит, что я должен уйти, должен его вынуть, что, пожалуйста, хоть чуть-чуть, хоть на минутку, что ей так больно, что, пожалуйста, что ей жжет, что это ужасно, что она больше не выдержит, что я делаю ей больно, ну, пожалуйста, дорогой, пожалуйста, поскорей, поскорей, пока я не привыкну, дорогой, пожалуйста, чуть-чуть, пожалуйста, вынь его, прошу тебя, мне так больно, и стон ее, уже другой, когда она ощутила, что я спустил в нее, неудержимое рождение наслаждения, вся она, ее влагалище, и рот, и ноги умножали спазм, которым я пронзил ее, проколол до предела, ее ягодицы прижались к моему паху так плотно, что вся ее кожа стала моей кожей, и мы оба рухнули в зеленую огненную бездну под закрытыми веками, волосы наши смешались, ноги переплелись, тьма волнами хлынула на нас, как волнами вздымались наши тела, став единым клубком ласк и стонов, все слова стихли, одно лишь бормотанье раскованности, которая нас освобождала и возвращала к самим себе, к пониманию того, что эта рука – ее рука, и что мой рот ищет ее рот, дабы призвать его к примирению, к сладкой зоне лепечущей встречи, дружного сна.
* * *
Нет, они и впрямь чудаки – после того, как столько издевались над бедной Сусаной всякий раз, как она клеила вырезки для книги Мануэля, на них вдруг нашел приступ солидарности с ней, и начались тут баталии за единственную пару ножниц и тюбик с клеем, а Гомес так увлекся скотчем, что конец ленты пришлось добывать у него из левого уха, и можете себе представить, как это было больно, когда Люсьен Верней потянул и выдернул целый клок прямых волос, унаследованных от предков-индейцев. Поразительно, думает Людмила, свернувшаяся клубком в углу возле огарка свечи, и чего только нет в сумках и в карманах у этих южноамериканцев, когда Гад сидит в комнате наверху, где Эредиа и не думает скрывать от него дуло парабеллума, а Маркос, Патрисио и Ролан отдыхают от трудов, жуя бутерброды и попивая вино мадам Верней, и кажется, будто ночь удлиняется специально для Мануэля, внезапно все изъявляют желание стать соавторами книги, и, удивленная и обрадованная, Сусана приветствует их усердное сотрудничество, поглядывая на Патрисио, который цел и невредим, хотя чуточку еще бледен, однако винное внутривенное вливание бодрит его до улыбки, и он сладко потягивается на ковре, не выпуская из рук бутерброд и стакан, ведь если Ролан поблизости, можно всего ожидать.
Мой друг с умилением смотрит на мордашки Людмилы и Сусаны, теперь, когда их мальчиков можно уже обнять и поцеловать, хотя долго заниматься этим не пришлось, ибо Патрисио предпочел отдых на ковре и стакан вина, у Маркоса есть о чем поговорить с Люсьеном Вернеем и Эредиа, телефон звонит каждые три минуты, но с накинутым на него полотенцем, дабы обмануть бдительность окрестных пенсионеров, подтверждается появление Гадихи на Кэ-дез-Орфевр («полицейское управление», бросает Гладис Оскару), и, вероятно, письма уже в руках у обалдевших или взбешенных послов, Ролан возится с коротковолновым транзистором, который издает странное урчанье, пока, наконец в половине второго из него не выскакивают первые отклики, всеобщий переполох, пресс-агентства заполняют пробелы гипотезами, получение телеграмм из Рио-де-Жанейро не подтверждено, авторитетные источники в Лиме известили, что ожидается официальное сообщение аргентинской правительственной канцелярии, в Кито глубокое удивление вызвало известие о.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86