мы счастливы и всегда, вспоминая друг друга, будем смотреть вверх. Душа! несись, лети отсюда туда и встреться там с сияющей душой моей Марии! - проговорил он в молитвенном созерцании и тотчас же добавил: - Теперь иди, засни, господь с тобой, моя малютка!
Он проводил жену с свечою до двери, потом вернулся и простоял у окна, пока утренняя звезда совершенно исчезла в зареве рассвета.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Весной распускались сирени, в полях пробивалася травка; очистилось море от льда, и тихо у пристани колыхался большой пароход, готовый назавтра отчалить далеко.
В нижнем этаже Беровой башни, как раз под той комнатой, где происходила последняя сцена, в такой же точно по размерам, но в совершенно иной по убранству комнате, густые сумерки застают двух человек. Молодая женщина, одетая в серой фланелевой блузе, сидит в старинном кресле спиной к открытому окну, в которое лезут густые ветки сирени. Голова этой женщины покоится на слабой беленькой ручке, опирающейся локтем о стол и поддерживающей ладонью подбородок; большие голубые глаза ее устремлены в угол, где в густой темноте помещается мужская фигура, несколько согбенная и опустившаяся. Мужчина сидит в кресле с опущенной головой и руками, схваченными у себя на коленях.
Это Маня и Истомин, которого Бер привез сегодня, чтобы он мог проститься завтра с Маней.
Самого хозяина здесь не было: он с кривым ножом в руках стоял над грушевым прививком, в углу своего сада, и с такой пристальностью смотрел на солнце, что у него беспрестанно моргали его красные глаза и беспрестанно на них набегали слезы. Губы его шептали молитву, читанную тоже в саду. "Отче! шептал он. - Не о всем мире молю, но о ней, которую ты дал мне, молю тебя: спаси ее во имя твое!" В комнате была тишина невозмутимая.
"И это он!" - думала Маня, глядя на человека, которого она некогда так страстно любила. Он сам, тот чудный человек, который блистал такою гордой смелостью и вызывал ее младенческую душу на подвиг Анны Денман. Как это было? И перед нею Петербург, ее совершеннолетие, и бабушка с своею канарейкой; и Верман с домиком, и Ида... Воспоминания обрываются при этом дорогом имени, и вдруг выступает какая-то действительность, но такая смутная, точно едешь в крытом возке по скрипучему первозимку, - и кажется, что едешь, и кажется, что и не едешь, а будто как живешь какой-то сладкой забытой жизнью; и все жужжит, жужжит по снегу гладкий полоз под ушами, и все и взад и вперед дергается разом - и память и дорога.
Имя Иды, как толчок, как лень заезженный, как придорожная могила, толкнуло на минуту Маню, и снова поползли пред ней воспоминанья. Ей вспомнилось, как снилась ей тогда всю ночь до утра Анна Денман, и эта Анна Денман была сама она; а он был Джоном Флаксманом. Иль просто он был - он, а она - она, и они шли вместе. Она была нужна ему. О, сколько было в этом счастья! О, как ей хотелось жить, как все светло ей светилось в будущем. Они пришли в деревню; был вечер тихий; собака лаяла; им дали угол на сеновале: он спит, она его лелеет... Потом ей видится Италия, Неаполь, Рим и Палестина - она везде ему нужна, она ему подруга; у ней нет для себя желаний, она вся жертва, и это жизнь ее - та жизнь, какой она хотела. И, наконец, уж он велик и говорит ей: "Ты, Анна Денман, ты была нужна мне; ты была моей силой; у нас теперь есть дом, и в палисадник окна, и с нами будет мать твоя, и бабушка, и Ида..." И вновь толчок: проснулась бабушка, и встала с кресла, и пошла, и прокляла ее... Все это ничего: проклятьям бог не внемлет. Тяжелый сон опять; сад в доме сумасшедших; душа больна, и над всем преобладает одно желанье спрятаться, бежать куда-то, а из кустов ей все кивает кто-то и говорит ей: "Здравствуй! здравствуй!" Опять жужжат полозья; и вдруг дребезжит разбитое окно; стук, треск, хаос кругом, и снова Ида. и все идет, идет какое-то все ближе уяснение, и, наконец, разражается огненной молоньею и гремит небесной грозою. Все стало ясно... Так вот на что! "Так вот на что была нужна я!" восклицает Маня, и перед нею прямо он и завтра. Завтра - это день, которому довлеет его мир и его злоба. Он - это кумир, поверженный и втоптанный судьбою в болото. Но с восходом на восток этого завтра ему никто уж не подаст руки и не поможет. Маня задумалась и заплакала и сквозь застилавшие взгляд ее слезы увидала, что среди комнаты, на сером фоне сумеречного света, как братья обнялись и как враги боролись два ангела: один с кудрями светлыми и легкими, как горный лен, другой - с лицом, напоминающим египетских красавиц. Они боролись долго, и светлый ангел одолел.
Маня встала и подошла к Истомину.
- Не думайте, что вы виноваты так, как вам сказала Ида, и это я прошу вас сделать в память обо мне. Да, я прошу вас: в память обо мне.
Проговорив эти слова, Маня подала руку художнику; он сжал ее.
- Мы поднимались на ходули; мы в самом деле ниже, чем мы думали.
Истомин выронил молча ее руку.
"О, - думал он, - как ты растешь! как ты растешь, моя одинокая Денман!"
Маня продолжала:
- Мы упали. Не будем плакать и простим друг другу все прошлое перед разлукой.
Истомин не удержался и зарыдал.
- Нет, нет! Не надо слез - не надо их, не надо. Мир прошлому. Я еду с миром в сердце, не возмущайте тишины, которая теперь в душе моей. Не думайте, что вы несчастливей других: здесь все несчастны, и вы, и я, и он... Он, может быть, несчастней всех, и он всех меньше нас достоин своего несчастия.
Маня нежно положила ручку на плечо Истомина и сказала с болью:
- Он все свое горе от меня спрятал; не дайте ж никому превзойти вас в последнем великодушии ко мне!
Слепой художник утих.
- Я хотела вам сказать слово "мир" - это все, что я могу сделать. Он разгадал это и привез вас. Благодарю, что вы приехали. Теперь все кончено.
Маня коснулась своей рукою головы Истомина и проговорила:
- Забвенье прошлому; моей душе покой... а вам... моя слеза и вечное благословение.
Маня сама тихо заплакала, прислонясь к стене своею головкой.
- Аминь, - произнес, стоя в саду и глядя внутрь комнаты в окно, гернгутер.
- Аминь, аминь, - повторили в одно и то же время Маня и художник.
Серое утро, взошедшее за этой ночью, осветило несшуюся по дороге от норы Бера рессорную таратайку, запряженную парою знакомых нам вороных коней. Лошадьми, по обыкновению, правил Бер; рядом с ним сидела его жена; сзади их, на особом сиденье, помещался художник.
Они ехали шибко и в седьмом часу утра остановились у пристани, где величаво качался собравшийся в далекую экспедицию паровой корабль.
- Накрапывает дождь - путь добрый будет, - проговорил, высаживая жену, молчавший всю дорогу Бер.
- О чем же мы с тобой попросим один другого перед разлукой? - спросил Бер, держа в своих руках женины руки.
Маня молча взглянула на Истомина. Бер ответил ей крепким пожатием.
- А когда пройдут... многие, многие годы... - заговорил он и остановился.
- Тогда я возвращусь к тебе, - договорила Маня.
- Чтоб мой старый слух мог упиваться гармонией твоих бесед про беспредельный мир, который ты увидишь.
- Про мир души моей, который ты создал, - закончила, становясь ногою на трап, Маня.
Через полчаса дымящийся пароход, качаясь, отчаливал от берега, и на его палубе стояла Маня. Она была в вчерашнем сером платье, в широкой шляпе и с лакированной сумкой на груди.
На берегу стояли Бер и рядом с ним Истомин.
- Завидую, и в первый раз завидую в жизни, Мария, - заговорил, глядя на жену, Бер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Он проводил жену с свечою до двери, потом вернулся и простоял у окна, пока утренняя звезда совершенно исчезла в зареве рассвета.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Весной распускались сирени, в полях пробивалася травка; очистилось море от льда, и тихо у пристани колыхался большой пароход, готовый назавтра отчалить далеко.
В нижнем этаже Беровой башни, как раз под той комнатой, где происходила последняя сцена, в такой же точно по размерам, но в совершенно иной по убранству комнате, густые сумерки застают двух человек. Молодая женщина, одетая в серой фланелевой блузе, сидит в старинном кресле спиной к открытому окну, в которое лезут густые ветки сирени. Голова этой женщины покоится на слабой беленькой ручке, опирающейся локтем о стол и поддерживающей ладонью подбородок; большие голубые глаза ее устремлены в угол, где в густой темноте помещается мужская фигура, несколько согбенная и опустившаяся. Мужчина сидит в кресле с опущенной головой и руками, схваченными у себя на коленях.
Это Маня и Истомин, которого Бер привез сегодня, чтобы он мог проститься завтра с Маней.
Самого хозяина здесь не было: он с кривым ножом в руках стоял над грушевым прививком, в углу своего сада, и с такой пристальностью смотрел на солнце, что у него беспрестанно моргали его красные глаза и беспрестанно на них набегали слезы. Губы его шептали молитву, читанную тоже в саду. "Отче! шептал он. - Не о всем мире молю, но о ней, которую ты дал мне, молю тебя: спаси ее во имя твое!" В комнате была тишина невозмутимая.
"И это он!" - думала Маня, глядя на человека, которого она некогда так страстно любила. Он сам, тот чудный человек, который блистал такою гордой смелостью и вызывал ее младенческую душу на подвиг Анны Денман. Как это было? И перед нею Петербург, ее совершеннолетие, и бабушка с своею канарейкой; и Верман с домиком, и Ида... Воспоминания обрываются при этом дорогом имени, и вдруг выступает какая-то действительность, но такая смутная, точно едешь в крытом возке по скрипучему первозимку, - и кажется, что едешь, и кажется, что и не едешь, а будто как живешь какой-то сладкой забытой жизнью; и все жужжит, жужжит по снегу гладкий полоз под ушами, и все и взад и вперед дергается разом - и память и дорога.
Имя Иды, как толчок, как лень заезженный, как придорожная могила, толкнуло на минуту Маню, и снова поползли пред ней воспоминанья. Ей вспомнилось, как снилась ей тогда всю ночь до утра Анна Денман, и эта Анна Денман была сама она; а он был Джоном Флаксманом. Иль просто он был - он, а она - она, и они шли вместе. Она была нужна ему. О, сколько было в этом счастья! О, как ей хотелось жить, как все светло ей светилось в будущем. Они пришли в деревню; был вечер тихий; собака лаяла; им дали угол на сеновале: он спит, она его лелеет... Потом ей видится Италия, Неаполь, Рим и Палестина - она везде ему нужна, она ему подруга; у ней нет для себя желаний, она вся жертва, и это жизнь ее - та жизнь, какой она хотела. И, наконец, уж он велик и говорит ей: "Ты, Анна Денман, ты была нужна мне; ты была моей силой; у нас теперь есть дом, и в палисадник окна, и с нами будет мать твоя, и бабушка, и Ида..." И вновь толчок: проснулась бабушка, и встала с кресла, и пошла, и прокляла ее... Все это ничего: проклятьям бог не внемлет. Тяжелый сон опять; сад в доме сумасшедших; душа больна, и над всем преобладает одно желанье спрятаться, бежать куда-то, а из кустов ей все кивает кто-то и говорит ей: "Здравствуй! здравствуй!" Опять жужжат полозья; и вдруг дребезжит разбитое окно; стук, треск, хаос кругом, и снова Ида. и все идет, идет какое-то все ближе уяснение, и, наконец, разражается огненной молоньею и гремит небесной грозою. Все стало ясно... Так вот на что! "Так вот на что была нужна я!" восклицает Маня, и перед нею прямо он и завтра. Завтра - это день, которому довлеет его мир и его злоба. Он - это кумир, поверженный и втоптанный судьбою в болото. Но с восходом на восток этого завтра ему никто уж не подаст руки и не поможет. Маня задумалась и заплакала и сквозь застилавшие взгляд ее слезы увидала, что среди комнаты, на сером фоне сумеречного света, как братья обнялись и как враги боролись два ангела: один с кудрями светлыми и легкими, как горный лен, другой - с лицом, напоминающим египетских красавиц. Они боролись долго, и светлый ангел одолел.
Маня встала и подошла к Истомину.
- Не думайте, что вы виноваты так, как вам сказала Ида, и это я прошу вас сделать в память обо мне. Да, я прошу вас: в память обо мне.
Проговорив эти слова, Маня подала руку художнику; он сжал ее.
- Мы поднимались на ходули; мы в самом деле ниже, чем мы думали.
Истомин выронил молча ее руку.
"О, - думал он, - как ты растешь! как ты растешь, моя одинокая Денман!"
Маня продолжала:
- Мы упали. Не будем плакать и простим друг другу все прошлое перед разлукой.
Истомин не удержался и зарыдал.
- Нет, нет! Не надо слез - не надо их, не надо. Мир прошлому. Я еду с миром в сердце, не возмущайте тишины, которая теперь в душе моей. Не думайте, что вы несчастливей других: здесь все несчастны, и вы, и я, и он... Он, может быть, несчастней всех, и он всех меньше нас достоин своего несчастия.
Маня нежно положила ручку на плечо Истомина и сказала с болью:
- Он все свое горе от меня спрятал; не дайте ж никому превзойти вас в последнем великодушии ко мне!
Слепой художник утих.
- Я хотела вам сказать слово "мир" - это все, что я могу сделать. Он разгадал это и привез вас. Благодарю, что вы приехали. Теперь все кончено.
Маня коснулась своей рукою головы Истомина и проговорила:
- Забвенье прошлому; моей душе покой... а вам... моя слеза и вечное благословение.
Маня сама тихо заплакала, прислонясь к стене своею головкой.
- Аминь, - произнес, стоя в саду и глядя внутрь комнаты в окно, гернгутер.
- Аминь, аминь, - повторили в одно и то же время Маня и художник.
Серое утро, взошедшее за этой ночью, осветило несшуюся по дороге от норы Бера рессорную таратайку, запряженную парою знакомых нам вороных коней. Лошадьми, по обыкновению, правил Бер; рядом с ним сидела его жена; сзади их, на особом сиденье, помещался художник.
Они ехали шибко и в седьмом часу утра остановились у пристани, где величаво качался собравшийся в далекую экспедицию паровой корабль.
- Накрапывает дождь - путь добрый будет, - проговорил, высаживая жену, молчавший всю дорогу Бер.
- О чем же мы с тобой попросим один другого перед разлукой? - спросил Бер, держа в своих руках женины руки.
Маня молча взглянула на Истомина. Бер ответил ей крепким пожатием.
- А когда пройдут... многие, многие годы... - заговорил он и остановился.
- Тогда я возвращусь к тебе, - договорила Маня.
- Чтоб мой старый слух мог упиваться гармонией твоих бесед про беспредельный мир, который ты увидишь.
- Про мир души моей, который ты создал, - закончила, становясь ногою на трап, Маня.
Через полчаса дымящийся пароход, качаясь, отчаливал от берега, и на его палубе стояла Маня. Она была в вчерашнем сером платье, в широкой шляпе и с лакированной сумкой на груди.
На берегу стояли Бер и рядом с ним Истомин.
- Завидую, и в первый раз завидую в жизни, Мария, - заговорил, глядя на жену, Бер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53