– Где же он?
– В Твери.
– Где?
– В Калинине. Два часа езды – а никак не соберусь. Да когда мне, если я и в России не бываю?.. Написал ему, старик обрадовался.
– Слушай, Инк, надо поехать! Ведь потом тоже будешь жалеть!
– Да я и думаю поехать, думаю! Да просто вот на днях поеду. Вот слово даю.
Уже отошел Иннокентий в тени от разморчивого солнца и выглядел бодрей.
Куда ж было им теперь идти? Во все стороны до леса далеко, да и дорог нет, за одним краем кладбища – подсолнухи, за другим – свекла. Только и оставалась им тропка – та самая, за бабами, к деревне. А там где-нибудь и лес будет. Пошли так.
Иннокентий снял и куртку, остался в легкой белой рубашке. Островато выпирали лопатки из его некруглой, негладкой спины. А шляпу снова надел от солнца.
– Ты знаешь, на кого похож? – смеялась Клара. – Есенин, воротясь в родную деревню после Европы. Иннокентий усмехнулся, стал вспоминать:
– Ах, родина, и что ж я тут нашел?.. Какой я стал чужой... Косить разучился, пахать разучился...
Они входили в безлюдную улицу. Между порядками домов было всего метров десять, но дорога так непоправимо, так до конца веков изрыта, искромсана гусеницами и скатами, местами засохла кочками по колено, местами налита жидкой свинцовой грязью, на высыхание которой не могло хватить никакого лета, – что двум сторонам улицы сноситься было как через реку.
Торные тропинки шли только у домов, и надо было сразу выбирать сторону.
По их стороне показалась и быстро шла навстречу девочка с плетеной кошелкой.
– Дево... – начал Иннокентий, тут разглядел, что она постарше, – девушка! – Но она быстро приближалась, и оказалась женщиной лет под сорок, странно маленького роста и с бельмами на обоих глазах. Получилась насмешка, но уже не знал Иннокентий, как лучше обратиться. – Эта деревня – как называется?
– Рождество, – мелькнула она на них нездоровыми глазами и так же спешно шла.
– Рождество? – удивились между собой молодые люди. – Необычное какое название. – Вдогонку крикнули:
– А почему?
– Назвали. Откуда я знаю? – отозвалась та через плечо. И спешила дальше.
И куда растеклись все те проворные бабы с поезда? Не было жизни ни на улице, ни во дворах. И покосившиеся хилые двери, как в курятниках, а не домах, и безоткрывные, без форточек, навеки вставленные двойные рамы маленьких оконок тоже по видимости не могли скрывать за собой человеческой жизни. Ни классических свиней не было видно или слышно, ни домашней птицы.
Лишь убогие тряпки да одеяла, развешенные в одном дворе на веревках доказывали, что кто-то здесь утром был.
Солнце полно наливало собой тишину.
В глубине одного двора они заметили движение. Загребая посуху калошами, шла крупная старуха и разглядывала у себя в руке.
– Мамаша!
Не слышала.
– Мамаша!
Подняла голову.
– Слышу плохо, – высохшим плоским голосом предупредила она. Глаза ее совсем как будто ничему не удивились в разряженных прохожих.
Нельзя ли молока у вас купить? – спросила Клара.
Молоко им не нужно было, а – лучший способ разговориться, как она знала по поездкам в колхоз.
– Коров – нету, – с достоинством ответила старуха.
В руке у нее был покойный желто-белый цыпленочек, он не выбивался и не дергался.
– Мамаша, эта церковь как называлась? – спросил Иннокентий.
– Что это – называлась? – посмотрела она на него как через пленку. В обвисшем лице ее была самистая важность.
– Ну, у каждой церкви... название же есть?
– Только что звание, – сказала старуха. – А закрыли уж не за памятью, двадцать годов. Автобусом час ехать, ближе церкви нету. А летняя рядом была – пленные разобрали.
– Какие пленные?
– Немцы.
– А зачем?
– Кирпичи в Нару отправляли. Вот цыплята у меня дохнут. Четвертый уже.
Отчего это?
Клара и Иннокентий сочувственно пожали плечами.
– Или приминает она их? – размышляла старуха, шаркая в избу, к низкой двери.
И так до конца улицы ни движенья и ни души они не видели больше, не показалась и не залаяла собака. Только две-три курицы копались тихо. Потом охотничьим шагом вышла из чертополоха – кошка, как будто уже и не домашний зверь, на людей и головы не повела, понюхала землю во все стороны и пошла вперед, на главную улицу, такую же мертвую, куда упиралась эта.
На их пересечении и расширении как раз и стояла та церковь: приземистый прочный храм фигурной кладки с накладными крестами из кирпичей и выше его – колокольня с двумя этажами колоколенных сплошных прорезов. Там заросло мхами и травой, и множество ласточек или еще даже меньших птичек в непрерывном беззвучном кружении суетились на высоте прорезов, влетая, вылетая и обращаясь. Труднодоступный купол колокольни был цел, а на храме ободран от жести, оставлены только ребра каркаса. Пережили два десятилетия и оба креста, стояли на местах. Нараспашку была нижняя дверь колокольни, там во тьме горела керосиновая лампа, стояли молочные бидоны, и не было никого.
Открыта была и дверь в подвал храма, там мешки стояли на ступеньках – и тоже не было никого.
Ни ограды, ни двора вокруг церкви не сохранилось – а с той стороны и с этой, и вокруг, и между храмом и колокольней все было изрыто тракторами и машинами в их тряске-жажде не застрять, как-нибудь в этот раз, в этот последний бы раз выбраться, дойти и уйти от склада – и израненная, изувеченная, больная земля вся была в серых чудовищных струпьях комков и свинцовых загноинах жидкой грязи.
Церковь была – вот она, но молодые люди долго искали, где ж бы им посуху перебраться через улицу. Далеко вбок пришлось отойти и там еще повилять и попрыгать.
В дорогу были вмешаны большие колотые куски плит, облипшие грязью. А у стен храма лежали чистые мелкие куски и крошки – белого, розового и желтого мрамора.
Иннокентий разогрелся от солнца, но не разрумянился, а чуть побледнел.
Под краем шляпы у него взмокли волосы.
Подошли к церкви. Тяжелой вонью разило откуда-то в неподвижном жарком воздухе – от застойной ли воды, или от скотьих трупов, или от нечистот? Они уж сами не рады были, что сюда зашли, и не до осмотра храма было им, да и нечего тут осматривать. Дальше, за церковью, был спуск, а внизу – много шаровых огромных ив, целое царство ивяное, и туда, в зелень, был их единственный уход, убег.
Но их окликнули:
– Закурить не будет, граждане?
Небольшой мужичок с головой, сильно втянутой в плечи, как бы от постоянного озноба или страха, а между тем разбитной, появился откуда-то и ширял по ним глазами.
Иннокентий с сожалением похлопал по карманам, будто все же имел надежду найти там пачку:
– Не курю, товарищ.
– Жа-аль, – огорчился втянутоголовый, но не уходил, а быстрыми глазами рассматривал диковинных приезжих. Он не видел, на какой они машине подъехали, но понимал в них особый сорт начальства.
– Эта церковь – как называлась?
– Рождества, – уже без почтения ответил мужичок, разгадав их по одному слову и так же быстро ушел за угол, как и появился.
Но там, куда идти им, ниже, они заметили еще и одноногого, с открытой деревяшкой. В синей ситцевой рубахе с белыми бязевыми латками он отдыхал на камне под липой.
– Откуда мрамор? – спросил Иннокентий.
– Чего? – отозвался латаный мужик.
– Ну вон, камень цветной.
– А-а-а... Алтарь разбили. – Думал. – Иконостас.
– А зачем?
Думал.
– Дорогу гатить.
– Отчего это у вас так... пахнет?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206