Лестница кончилась; я шагнул на ровный пол и отпустил перила. Кругом стояла полная тьма. За моей спиной Венсан щёлкнул выключателем.
Сперва появились очертания фигур, нечёткие, мерцающие, словно вереница мини-привидений. Потом слева, в нескольких метрах от меня, возник освещённый сектор. Я абсолютно не понимал, как направлено освещение; казалось, свет исходит от самого пространства. «Освещение есть метафизика…» — фраза эта повертелась пару мгновений у меня в голове, потом исчезла. Я подошёл поближе. К перрону центральноевропейского водного курорта прибывал поезд. Вдалеке виднелись залитые солнцем снежные вершины гор; сверкали озера, альпийские луга. Восхитительные девушки в длинных платьях и вуалетках. Кавалеры с улыбкой приветствовали их, приподнимали цилиндры. У всех были счастливые лица. «Самое лучшее в мире…» — эта фраза мерцала несколько секунд, потом исчезла. Локомотив тихонько пускал дым, словно большой симпатичный зверь. Во всём чувствовалось равновесие, всё было на своём месте . Свет стал более приглушённым. Заходящее солнце отражалось в стёклах казино, все развлечения несли на себе печать немецкой порядочности. Затем стало совсем темно, и в пространстве возникла извилистая красная линия: она состояла из пластиковых сердец, до половины заполненных какой-то жидкостью, плескавшей о стенки. Я проследил взглядом за линией сердец, и передо мной возникла новая сцена: на сей раз это была азиатская свадьба, её праздновали то ли на Тайване, то ли в Корее, короче, в стране, лишь недавно узнавшей, что такое богатство. Гости выходили из бледно-розовых «мерседесов» на паперть неоготического собора; супруг, облачённый в белый смокинг, плыл по воздуху в метре от земли; его мизинец сплетался с мизинцем наречённой. Пузатые китайские будды, украшенные разноцветными лампочками, подрагивали от радости. Странная, прихотливая музыка звучала все громче, а новобрачные поднимались все выше в воздух и наконец зависли над головами собравшихся: теперь они находились на высоте розы собора. Они обменялись долгим, но девственно-чистым поцелуем взасос под аплодисменты гостей — я видел, как двигаются маленькие ручки. В глубине повара приподнимали крышки дымящихся блюд, на поверхности риса виднелись разноцветные пятнышки овощей. Захлопали петарды, зазвучали фанфары.
Вновь стало темно, и я двинулся неясной, словно проложенной в лесу дорогой, вокруг плясали и скользили зелёные и золотые блики. На райской полянке резвились собаки, купаясь в солнечных лучах. Потом собаки шли рядом с хозяевами, оберегая их взглядом, полным любви, а потом умирали, на полянке высились маленькие стелы, увековечивая любовь, прогулки в солнечном свете, радость быть вместе. Ни одна собака не была забыта: их рельефные фото красовались на стелах, к подножию которых хозяева сложили их любимые игрушки. Это были весёлые памятники, памятники без слез.
Вдали, словно подвешенные к дрожащей занавеси, проступали начертанные золотыми буквами слова. Там было слово «любовь», и слово «доброта», и слово «нежность», и слово «верность», и слово «счастье». Возникая из полной тьмы, они переливались матово-золотыми оттенками, достигали ослепительного сияния, затем одно за другим уходили во тьму — но, поочерёдно разгораясь все ярче, словно порождали друг друга. Я продолжал свой путь по подвалу, ведомый светом, который выхватывал из темноты то один, то другой угол помещения. Там были иные сцены, иные видения, так что я в конце концов утратил представление о времени и очнулся, только когда обнаружил, что уже вышел из подвала и сижу на садовой скамейке то ли на террасе, то ли в зимнем саду. На пустыри за окном опускалась ночь; Венсан зажёг массивную лампу с абажуром. Я был заметно взволнован, и он, не спрашивая, налил мне бокал коньяку.
— Проблема в том, — сказал он, — что я больше не могу по-настоящему выставляться. Тут куча настроек, это почти не поддаётся перевозке. Ко мне приходили какие-то люди из Управления изобразительных искусств; они предполагают купить дом, возможно, заснять все это на видео и продавать.
Я понял, что о практических, финансовых аспектах он заговорил просто из вежливости, чтобы перевести разговор в нормальное русло: ясно, что на человека в его ситуации, стоящего в эмоциональном плане на грани выживания, материальные проблемы уже не давят с такой силой, как раньше. Я хотел ответить, не смог, помотал головой и налил себе ещё коньяку; его самообладание в тот момент показалось мне просто пугающим. Он заговорил снова:
— Есть такое знаменитое изречение, что художники делятся на две категории — революционеры и декораторы. Можно считать, что я выбрал лагерь декораторов. Вообще-то у меня и выбора особого не было, наш мир решил за меня. Я помню свою первую выставку в Нью-Йорке, в галерее Саатчи, с акцией «Feed the people. Organize them» — они перевели название. Я волновался, никто из французских художников уже давно не выставлялся в сколько-нибудь значительной нью-йоркской галерее. В придачу я тогда был революционером и твёрдо верил в революционное значение своей работы. В Нью-Йорке стояла очень холодая зима, каждое утро на улицах подбирали мёртвых бродяг, они замерзали; я был убеждён, что едва люди увидят мою работу, как их отношение к миру сразу изменится: они выйдут на улицы и начнут точно следовать рецепту, написанному на телеэкране. Естественно, ничего подобного не произошло: люди приходили, качали головами, говорили друг другу умные слова и уходили. Я подозреваю, что революционеры — это люди, способные принять вызов беспощадного мира и ответить ему ещё большей беспощадностью. Мне просто не хватило храбрости такого рода. Но я был честолюбив; возможно, в глубине души декораторы даже честолюбивее революционеров.
До Дюшана художник считал для себя высшей целью предложить своё видение мира, одновременно и личное, и верное, иными словами, волнующее. После Дюшана художнику уже мало видения мира, он пытается создать собственный мир; он — в прямом смысле соперник Бога. В своём подвале я Бог. Я решил сотворить маленький, лёгкий мир, где нет ничего, кроме счастья. Я прекрасно понимаю, что моя работа не прогрессивна, а, скорее, регрессивна; я знаю, что её можно сравнить с поведением подростков, которые, вместо того чтобы решать свои подростковые проблемы, с головой уходят в коллекцию марок, гербарий или любой другой замкнутый, переливающийся яркими красками мирок. Никто не осмелится сказать мне это прямо, у меня хорошие отзывы в «Арт-пресс» и в большинстве европейских массмедиа; но в глазах девушки, приходившей от Управления изобразительных искусств, я прочёл презрение. Она была худая, в белом кожаном костюме, смуглая, очень сексуальная; я понял, что она смотрит на меня как на маленького, очень больного ребёнка, калеку. Она была права: я и есть маленький калека, я очень болен и не могу жить дальше. Я не могу принять вызов беспощадного мира; у меня просто не получается.
Вернувшись в «Лютецию», я долго не мог заснуть. Совершенно ясно, что Венсан со своими двумя категориями кое-кого забыл. Юморист, как и революционер, принимает вызов беспощадного мира и отвечает ему ещё большей беспощадностью. Однако в результате его действий мир не изменяется, а просто становится чуть более приемлемым, ибо насилие, необходимое для всякого революционного действия, трансформируется в смех ;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90