Привести бы сюда Лебедева из Петрограда, показать бы ему, как «обработаны» тут любимые им полотна.
Назимов, не опуская карабина, зорко следил за живыми «художниками» и только иногда осторожно косил глазом в сторону картины.
– Егоршин! – негромко позвал Вася.
– Да.
– Егоршин, а ведь Лебедев бы вас всех сам перестрелял, а? Я так думаю…
Егоршин хмыкнул в ответ.
– Мы вообще принципиальные противники реалистического лебедевского изображения жизни в искусстве, – ломким голосом заговорила Маргарита. – Мы враждебно, воинственно враждебно, относимся к тому, то вы изволите именовать подлинным искусством. Но не в этом дело. Дело в том, что искусство надклассово, и совершенно неважно, будет ли данный инвентарный номер иметь своим местожительством Петроград, Гаагу или Филадельфию…
Уже рассветало, когда Вася и Назимов вывели всех троих на Цветной бульвар. Галки прыгали по тающему снегу. Где-то негромко звонили к заутрене. Сырой ветер подувал из переулка, откуда выходила рота, пела сурово:
Слезами залит мир безбрежный,
Вся наша жизнь – тяжелый труд,
Но день настанет неизбежный,
Неумолим наш строгий суд…
– Послушайте, товарищ чекист! – обернувшись, сказал Егоршин. – Допустим, мы виноваты не так уж страшно – мы сами беремся отмыть картины…
– Разговорчики! – сухим жестким голосом ответил Вася. – Оставим разговорчики!
Дома мать, Елизавета Андреевна, открыла Васе дверь. Она была одета – так и не ложилась ни на секунду. И лицо у нее было измученное, серое.
– Господи! – сказала она. – Когда это кончится? Всю ночь хожу, думаю – убили, или убьют, или лежишь где-нибудь раненый, истекаешь кровью…
Вася сонно улыбнулся и сел, не снимая свою легкую куртку из собачьего меха.
– Бросил академию, дома к мольберту не подходишь, а такие милые этюды писал, такие хорошие…
Вася все еще улыбался, засыпая сидя. Когда мать снимала с печурки закипевший чайник, Вася проснулся и спросил:
– Мама, ты Егоршина помнишь?
Мать кивнула.
– Картину написал?
– И не одну. Много написал, – ответил Вася. – Очень много.
Елизавета Андреевна села против сына, покачала головой и вздохнула:
– Вот видишь! А не очень способный был молодой человек. Желтое все у него было, я помню, желтое и зеленое… Непонятное. А ты… ты один так ничего и не сделал. Что бы сказал твой Лебедев?
Вася опять сонно улыбнулся и, обжигаясь кипятком, весело ответил:
– Честное слово, мамочка, Лебедев был бы мною доволен. Даю тебе честное слово!
Дзержинский позвал к себе профессора Лебедева. Старик вошел в кабинет, щуря один глаз, ладонью подбивая снизу свою клочкастую бороду.
– Не выпить ли нам чаю? – спросил Дзержинский. – Товарищи из Наркомпроса приедут через час. Вы вместе с комиссией примете у нас картины, для того чтобы экспонировать их. Ну, а потом мы позаботимся о дальнейшей охране…
Они сели в кресла – друг против друга. На подносике стояли два стакана очень крепкого золотисто-коричневого чаю.
– Давненько я не пил чаю такой дивной красоты! – сказал Лебедев и, посмотрев стакан на свет, жадно отхлебнул большой глоток. Тотчас же лицо его искривилось, в глазах блеснули сердитые искры.
– Упрямый народ – изобретатели! – сказал Феликс Эдмундович. – Раньше потчевали меня просто настоем из роз. А теперь еще морковка и цикорий. Не правда ли, дрянь редкостная?
– Да, уж…
– А кипятку не дают. Неловко им кипяток подавать. Вот так и приходится…
– Вы бы им… приказали! – посоветовал Лебедев.
– Не помогает.
С минуту помолчали.
– Один вопрос, позвольте, – сказал Лебедев. – Как эти картины оказались у вас? Я все думаю и никак понять не могу…
Дзержинский улыбнулся.
– А вы еще ничего не знаете?
– Решительно ничего.
– Ну что ж… Тогда я вам скажу…
У Лебедева округлились глаза, когда он выслушал всю историю с картинами.
– Вот какие у нас ребята – Петр Быков и Василий Свешников, – сказал Феликс Эдмундович. – От Васи я знаю, как вы тайком ходили в графский особняк картину смотреть. Теперь насмотритесь вволю. Хотите сейчас взглянуть?
Вдвоем они вышли в приемную и долго рассматривали картины. Дзержинский пытался правильно направить свет, но ничего толком не получалось. Накал был слабый, нити в лампочке мерцали оранжевым светом. Лебедев боком взглянул на Дзержинского, удивленно подумал, что так может стоять перед картиной только очень понимающий искусство человек.
– Реставратора трудно было отыскать, – сказал Дзержинский, – четыре человека были; поговоришь с ними – видишь: не то, испортят, погубят. Нашел Вася старичка, удивительный старичок, глазки, знаете, совершенно детские, бородка эдак мочалкой, тихий, как мышка. Оборудовали мы ему мастерскую…
– Здесь, и ЧК?
– А вот тут, за стеной. Покормили старичка пшенной кашей, он и ожил. Сидит, бывало, перед мольбертом и тоненьким голоском напевает. И каждой детали, которая открывается ему в картине, радуется необыкновенно. Все меня звал – вы только посмотрите, мол, какая силища обнаружена. Тона какие! Подробности какие открылись!
Лебедев еще раз сбоку посмотрел на Дзержинского – увидел его порозовевшие щеки, горячий блеск зрачков, спросил очень сердечно:
– Извините за прямоту – еще один вопрос вам хочу задать: вы живописью занимались?
Дзержинский усмехнулся, заговорил не сразу:
– Был такой период у меня в молодости. Попалась мне в тюрьме, в камере тюремной, книга. Эта книга долго валялась на нарах – владельца ее угнали в Сибирь, – а я как-то раскрыл книжку и зачитался. До сих пор не знаю, что это за книга, титульный лист был оторван, многих страниц не хватало. Но читал я ее с жадностью, читал не отрываясь, помню, читал, стоя у семилинейной лампы, подвешенной к потолку. Начальство воровало керосин и приказывало тушить лампы ровно в девять, а я бунтовал изо дня в день, и в конце концов они оставили меня в покое. Читать было трудно еще и потому, что у меня тогда болели глаза, но не читать я не мог. С воли мне стали присылать книги по искусству. Помню, это были дорогие книги, в красивых, с тиснением, переплетах, и помню, как странно они выглядели на тюремном столе. В этих книгах я впервые увидел репродукции: Веласкес, Рембрандт, Ван-Остаде, Рейсдаль. Помню, как поразил меня тогда Федотов, какой мир мне открыли русские художники. Бывало, сидишь на краю нар в грязной камере, дышишь воздухом, пропитанным карболкой, и перелистываешь такую монографию – о Веласкесе или Ван-Дейке. И не можешь себе представить, как это грандиозно в подлиннике, если даже в репродукции это захватывает тебя целиком.
Странно, почти невероятно, знаете ли: отвратительная тюремная баланда и разговоры о живописи, о ваянии, о зодчестве. В первый же день на воле я пошел в картинную галерею. Помню, хорошо помню, как я остановился у маленького полотна старого голландца и подумал: «Нет, это слишком хорошо. Это сейчас не для меня. Я революционер-профессионал, я должен думать о своей революционной работе, она требует человека целиком, безраздельно. Слишком много прекрасного, слишком много красоты, надо найти силы и отказать себе в этой красоте!»
– И отказали? – спросил Лебедев.
– Да.
– Трудно было?
Дзержинский не успел ответить. В приемную вошли члены комиссии Наркомпроса. Жесткое выражение мелькнуло в глазах Дзержинского. Он подвел членов комиссии к картинам и спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Назимов, не опуская карабина, зорко следил за живыми «художниками» и только иногда осторожно косил глазом в сторону картины.
– Егоршин! – негромко позвал Вася.
– Да.
– Егоршин, а ведь Лебедев бы вас всех сам перестрелял, а? Я так думаю…
Егоршин хмыкнул в ответ.
– Мы вообще принципиальные противники реалистического лебедевского изображения жизни в искусстве, – ломким голосом заговорила Маргарита. – Мы враждебно, воинственно враждебно, относимся к тому, то вы изволите именовать подлинным искусством. Но не в этом дело. Дело в том, что искусство надклассово, и совершенно неважно, будет ли данный инвентарный номер иметь своим местожительством Петроград, Гаагу или Филадельфию…
Уже рассветало, когда Вася и Назимов вывели всех троих на Цветной бульвар. Галки прыгали по тающему снегу. Где-то негромко звонили к заутрене. Сырой ветер подувал из переулка, откуда выходила рота, пела сурово:
Слезами залит мир безбрежный,
Вся наша жизнь – тяжелый труд,
Но день настанет неизбежный,
Неумолим наш строгий суд…
– Послушайте, товарищ чекист! – обернувшись, сказал Егоршин. – Допустим, мы виноваты не так уж страшно – мы сами беремся отмыть картины…
– Разговорчики! – сухим жестким голосом ответил Вася. – Оставим разговорчики!
Дома мать, Елизавета Андреевна, открыла Васе дверь. Она была одета – так и не ложилась ни на секунду. И лицо у нее было измученное, серое.
– Господи! – сказала она. – Когда это кончится? Всю ночь хожу, думаю – убили, или убьют, или лежишь где-нибудь раненый, истекаешь кровью…
Вася сонно улыбнулся и сел, не снимая свою легкую куртку из собачьего меха.
– Бросил академию, дома к мольберту не подходишь, а такие милые этюды писал, такие хорошие…
Вася все еще улыбался, засыпая сидя. Когда мать снимала с печурки закипевший чайник, Вася проснулся и спросил:
– Мама, ты Егоршина помнишь?
Мать кивнула.
– Картину написал?
– И не одну. Много написал, – ответил Вася. – Очень много.
Елизавета Андреевна села против сына, покачала головой и вздохнула:
– Вот видишь! А не очень способный был молодой человек. Желтое все у него было, я помню, желтое и зеленое… Непонятное. А ты… ты один так ничего и не сделал. Что бы сказал твой Лебедев?
Вася опять сонно улыбнулся и, обжигаясь кипятком, весело ответил:
– Честное слово, мамочка, Лебедев был бы мною доволен. Даю тебе честное слово!
Дзержинский позвал к себе профессора Лебедева. Старик вошел в кабинет, щуря один глаз, ладонью подбивая снизу свою клочкастую бороду.
– Не выпить ли нам чаю? – спросил Дзержинский. – Товарищи из Наркомпроса приедут через час. Вы вместе с комиссией примете у нас картины, для того чтобы экспонировать их. Ну, а потом мы позаботимся о дальнейшей охране…
Они сели в кресла – друг против друга. На подносике стояли два стакана очень крепкого золотисто-коричневого чаю.
– Давненько я не пил чаю такой дивной красоты! – сказал Лебедев и, посмотрев стакан на свет, жадно отхлебнул большой глоток. Тотчас же лицо его искривилось, в глазах блеснули сердитые искры.
– Упрямый народ – изобретатели! – сказал Феликс Эдмундович. – Раньше потчевали меня просто настоем из роз. А теперь еще морковка и цикорий. Не правда ли, дрянь редкостная?
– Да, уж…
– А кипятку не дают. Неловко им кипяток подавать. Вот так и приходится…
– Вы бы им… приказали! – посоветовал Лебедев.
– Не помогает.
С минуту помолчали.
– Один вопрос, позвольте, – сказал Лебедев. – Как эти картины оказались у вас? Я все думаю и никак понять не могу…
Дзержинский улыбнулся.
– А вы еще ничего не знаете?
– Решительно ничего.
– Ну что ж… Тогда я вам скажу…
У Лебедева округлились глаза, когда он выслушал всю историю с картинами.
– Вот какие у нас ребята – Петр Быков и Василий Свешников, – сказал Феликс Эдмундович. – От Васи я знаю, как вы тайком ходили в графский особняк картину смотреть. Теперь насмотритесь вволю. Хотите сейчас взглянуть?
Вдвоем они вышли в приемную и долго рассматривали картины. Дзержинский пытался правильно направить свет, но ничего толком не получалось. Накал был слабый, нити в лампочке мерцали оранжевым светом. Лебедев боком взглянул на Дзержинского, удивленно подумал, что так может стоять перед картиной только очень понимающий искусство человек.
– Реставратора трудно было отыскать, – сказал Дзержинский, – четыре человека были; поговоришь с ними – видишь: не то, испортят, погубят. Нашел Вася старичка, удивительный старичок, глазки, знаете, совершенно детские, бородка эдак мочалкой, тихий, как мышка. Оборудовали мы ему мастерскую…
– Здесь, и ЧК?
– А вот тут, за стеной. Покормили старичка пшенной кашей, он и ожил. Сидит, бывало, перед мольбертом и тоненьким голоском напевает. И каждой детали, которая открывается ему в картине, радуется необыкновенно. Все меня звал – вы только посмотрите, мол, какая силища обнаружена. Тона какие! Подробности какие открылись!
Лебедев еще раз сбоку посмотрел на Дзержинского – увидел его порозовевшие щеки, горячий блеск зрачков, спросил очень сердечно:
– Извините за прямоту – еще один вопрос вам хочу задать: вы живописью занимались?
Дзержинский усмехнулся, заговорил не сразу:
– Был такой период у меня в молодости. Попалась мне в тюрьме, в камере тюремной, книга. Эта книга долго валялась на нарах – владельца ее угнали в Сибирь, – а я как-то раскрыл книжку и зачитался. До сих пор не знаю, что это за книга, титульный лист был оторван, многих страниц не хватало. Но читал я ее с жадностью, читал не отрываясь, помню, читал, стоя у семилинейной лампы, подвешенной к потолку. Начальство воровало керосин и приказывало тушить лампы ровно в девять, а я бунтовал изо дня в день, и в конце концов они оставили меня в покое. Читать было трудно еще и потому, что у меня тогда болели глаза, но не читать я не мог. С воли мне стали присылать книги по искусству. Помню, это были дорогие книги, в красивых, с тиснением, переплетах, и помню, как странно они выглядели на тюремном столе. В этих книгах я впервые увидел репродукции: Веласкес, Рембрандт, Ван-Остаде, Рейсдаль. Помню, как поразил меня тогда Федотов, какой мир мне открыли русские художники. Бывало, сидишь на краю нар в грязной камере, дышишь воздухом, пропитанным карболкой, и перелистываешь такую монографию – о Веласкесе или Ван-Дейке. И не можешь себе представить, как это грандиозно в подлиннике, если даже в репродукции это захватывает тебя целиком.
Странно, почти невероятно, знаете ли: отвратительная тюремная баланда и разговоры о живописи, о ваянии, о зодчестве. В первый же день на воле я пошел в картинную галерею. Помню, хорошо помню, как я остановился у маленького полотна старого голландца и подумал: «Нет, это слишком хорошо. Это сейчас не для меня. Я революционер-профессионал, я должен думать о своей революционной работе, она требует человека целиком, безраздельно. Слишком много прекрасного, слишком много красоты, надо найти силы и отказать себе в этой красоте!»
– И отказали? – спросил Лебедев.
– Да.
– Трудно было?
Дзержинский не успел ответить. В приемную вошли члены комиссии Наркомпроса. Жесткое выражение мелькнуло в глазах Дзержинского. Он подвел членов комиссии к картинам и спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47