Потом я постарался оживить лицо и водянистую поверхность глаз.
Женщина на холсте ожила, насколько мне это удалось.
В пять часов вечера, когда освещение еле уловимо изменилось, я отложил в сторону кисти, отмыв их от красок в последний раз за этот день, и удостоверился, что все крышки на тюбиках и баночках закрыты — привычка, ставшая для меня столь же естественной, как дыхание. Затем я зажег лампу, поставил ее возле окна и извлек на свет Божий волынку, с которой отправился на скалистый склон горы и поднимался по нему вверх, пока хижина не осталась далеко внизу.
Давно уже не играл я на волынке. Сейчас собственные пальцы показались мне заржавевшими. Но постепенно прежнее умение вернулось, и я заиграл старинную жалобную песню, сложенную еще до наступления времен принца Карла-Эдуарда. Печаль, объявшая Шотландию задолго до рождения этого принца, неукротимый дух независимости, который не смог изгнать никакой Акт об унии, все тайные помыслы кельтов пульсировали в старинной простой и постоянно повторяющейся мелодии, рождавшей в душе скорее горечь, чем надежду.
Играть эти жалобные песнопения — вариации для волынки — я научился еще в детстве. Мною при этом двигала весьма далекая от романтики мысль, что медлительность этих мелодий оставляет мне достаточно времени, чтобы извлекать из волынки звуки, лишенные фальши. Позднее я осилил и марши. Но жалобная мелодия сейчас больше соответствовала тем идеям, которые я стремился выразить в портрете Зои Ланг. И я стоял в горах Монадлайт, пока не взошла луна, и играл что-то среднее между старинным мотивом, известным под названием «Мытарства короля», и моей собственной импровизацией на тему этой мелодии. Как хорошо, думал я, что здесь нет моего старого учителя и не надо бояться, что он услышит фальшивые ноты и писклявые звуки, время от времени издаваемые волынкой.
Шотландские заунывные мелодии можно играть целыми часами, но прозаическое ощущение голода — в моем случае — обычно обрывало их. Так было и сейчас, и я вернулся в свою хижину в приятном меланхолическом настроении и с удовольствием приготовил и съел ужин.
* * *
В горах я всегда просыпался рано, даже зимой, когда солнце не спешит подниматься над горизонтом. На следующий день я чуть свет уже сидел перед мольбертом, наблюдая, как медленно меняется освещение изображенного мною лица. Передо мной почти зримо проявлялась личность Зои Ланг. Увидит ли кто-нибудь еще, думал я, это постепенное рождение и раскрытие ее индивидуальности? Если этот портрет удастся мне и его вывесят в какой-нибудь картинной галерее, зрители, проходя мимо него при ярком освещении, сочтут этот эффект трюком фокусника: вот женщина кажется молодой, а вот уже нет.
Когда дневной свет окончательно набрал силу, я все еще сидел, удобно устроившись в своем новом кресле, и пытался пробудить в себе необходимую смелость, чтобы продолжить работу. Воображать себе что-то и осуществить то, что рисует твое воображение, — это не одно и то же. И если я не напишу того, что создало мое воображение, то пойму, что смелости мне недостает, что творчески я бессилен, пусть даже портрет незнакомой женщины, стоящий сейчас передо мной, кому-то и покажется законченным и искусным.
Перед отъездом из Лондона я обшарил кухню в доме Айвэна и матери в поисках остро заточенного ножа и в конце концов остановил свой выбор не на ноже, а на термометре для мяса. У этого инструмента оказалось острие, кончик которого способен был и резать, и царапать. Это острие полагалось втыкать в мясо. Круглый диск с цифрами, из которого оно торчало, показывал температуру и уровень готовности мяса: недожаренное, средней готовности, готовое.
— Конечно, ты можешь взять термометр с собой, но зачем он тебе? — удивилась моя мать.
— Эта штука прочна и царапается. А диск — хорошая рукоятка. Ничего лучше мне и не надо.
Мать снисходительно улыбнулась: еще одно чудачество ее странного сына.
Так у меня появился этот превосходный инструмент. И освещение у меня было, и что делать — я знал.
Но пока что я сидел неподвижно, и меня била нервная дрожь.
Вот он — сделанный карандашом рисунок. Портрет Зои Ланг. Здесь она такая, какая есть на самом деле. Ее лицо освещено под тем же углом, что и на портрете, который стоит передо мной на мольберте. Это должно облегчить задачу.
Надо увидеть старое лицо сквозь молодое.
Я должен представить это второе лицо ясно, отчетливо, безошибочно. Я должен увидеть его сквозь душу этой женщины.
Я должен выразить сожаление об ушедшем навсегда времени. Да, выразить сожаление, но не придавать ему оттенка трагедийности. Стойкость духа в бренном теле — вот что я должен передать.
Должен — и не могу.
А время шло.
Когда в конце концов я взял в руки термометр для мяса и провел им первую линию, приоткрывая серый тон портрета, мне казалось, что я уступил какой-то внутренней силе, подавившей мою волю.
Я начал не с лица, а с шеи. Наверное, это была уловка, попытка обмануть самого себя. Если мне не по плечу осуществить собственный замысел, то я нарисую потом какой-нибудь пушистый шарф или ожерелье с драгоценными камнями, чтобы скрыть свою неудачу.
Внешняя оболочка возраста виделась мне не только в морщинах лица. Нет, она казалась мне чем-то гораздо большим: темницей, узилищем духа.
Почти бессознательно, подчиняясь инстинкту, я проводил царапающим острием по краске. Эти серые царапины — цвет плоти, но пусть он будет не более чем фоном. Эти серые царапины — тюремная решетка. Я нацарапал эту решетку с жестокостью, которую Зоя Ланг почувствовала во мне. Смягчить жестокость своего замысла, пойти на компромисс с самим собой я не мог.
Я старался не полагаться на удачу и прослеживал направление каждой линии в своем воображении, пока передо мной не вырисовывался результат. На это уходило до получаса времени. Любая ошибка, со страхом осознавал я, может стать непоправимой. В тот день стояла холодная погода, но я весь взмок от пота.
К пяти часам вечера очертания лица старой Зои Ланг с беспощадной правдивостью выглянули из ее юной души. Я отложил в сторону кулинарный термометр, несколько раз согнул и распрямил онемевшие от усталости пальцы, взял мобильный телефон и вышел из хижины, чтобы пройтись.
Сидя на гранитном валуне и глядя вниз на долину, где, казавшиеся отсюда крошечными, ползли по автостраде автомобили, я позвонил матери. В трубке слышалось потрескивание, связь оставляла желать лучшего.
Мать заверила меня, что Айвэн наконец-то избавился от депрессии, стал одеваться как и прежде, говорит, что больше не нуждается в помощи Вильфреда. Недавно приходил — нет, прибегал — Кейт Роббистон и остался доволен состоянием своего пациента. Моя мать тоже была довольна и стала спокойнее.
— Превосходно, — сказал я.
Она спросила, как продвигается моя работа над «кулинарной» картиной.
— Пока между «средней готовностью» и «недожарено», — ответил я.
Мать засмеялась и сказала:
— Как хорошо, что Сам убедил тебя взять мобильный телефон.
Я назвал матери свой номер.
Она была холодна и собранна. Таково было ее обычное состояние.
Я пообещал, что снова позвоню ей послезавтра, в воскресенье, когда закончу портрет.
— Береги себя, Александр, — сказала мать.
— И ты себя береги, — сказал я. Спустившись вниз, я доел то, что осталось от ужина, а потом долго сидел возле хижины и думал в темноте о том, что еще сделать, чтобы портрет Зои Ланг полностью соответствовал тому, что я задумал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
Женщина на холсте ожила, насколько мне это удалось.
В пять часов вечера, когда освещение еле уловимо изменилось, я отложил в сторону кисти, отмыв их от красок в последний раз за этот день, и удостоверился, что все крышки на тюбиках и баночках закрыты — привычка, ставшая для меня столь же естественной, как дыхание. Затем я зажег лампу, поставил ее возле окна и извлек на свет Божий волынку, с которой отправился на скалистый склон горы и поднимался по нему вверх, пока хижина не осталась далеко внизу.
Давно уже не играл я на волынке. Сейчас собственные пальцы показались мне заржавевшими. Но постепенно прежнее умение вернулось, и я заиграл старинную жалобную песню, сложенную еще до наступления времен принца Карла-Эдуарда. Печаль, объявшая Шотландию задолго до рождения этого принца, неукротимый дух независимости, который не смог изгнать никакой Акт об унии, все тайные помыслы кельтов пульсировали в старинной простой и постоянно повторяющейся мелодии, рождавшей в душе скорее горечь, чем надежду.
Играть эти жалобные песнопения — вариации для волынки — я научился еще в детстве. Мною при этом двигала весьма далекая от романтики мысль, что медлительность этих мелодий оставляет мне достаточно времени, чтобы извлекать из волынки звуки, лишенные фальши. Позднее я осилил и марши. Но жалобная мелодия сейчас больше соответствовала тем идеям, которые я стремился выразить в портрете Зои Ланг. И я стоял в горах Монадлайт, пока не взошла луна, и играл что-то среднее между старинным мотивом, известным под названием «Мытарства короля», и моей собственной импровизацией на тему этой мелодии. Как хорошо, думал я, что здесь нет моего старого учителя и не надо бояться, что он услышит фальшивые ноты и писклявые звуки, время от времени издаваемые волынкой.
Шотландские заунывные мелодии можно играть целыми часами, но прозаическое ощущение голода — в моем случае — обычно обрывало их. Так было и сейчас, и я вернулся в свою хижину в приятном меланхолическом настроении и с удовольствием приготовил и съел ужин.
* * *
В горах я всегда просыпался рано, даже зимой, когда солнце не спешит подниматься над горизонтом. На следующий день я чуть свет уже сидел перед мольбертом, наблюдая, как медленно меняется освещение изображенного мною лица. Передо мной почти зримо проявлялась личность Зои Ланг. Увидит ли кто-нибудь еще, думал я, это постепенное рождение и раскрытие ее индивидуальности? Если этот портрет удастся мне и его вывесят в какой-нибудь картинной галерее, зрители, проходя мимо него при ярком освещении, сочтут этот эффект трюком фокусника: вот женщина кажется молодой, а вот уже нет.
Когда дневной свет окончательно набрал силу, я все еще сидел, удобно устроившись в своем новом кресле, и пытался пробудить в себе необходимую смелость, чтобы продолжить работу. Воображать себе что-то и осуществить то, что рисует твое воображение, — это не одно и то же. И если я не напишу того, что создало мое воображение, то пойму, что смелости мне недостает, что творчески я бессилен, пусть даже портрет незнакомой женщины, стоящий сейчас передо мной, кому-то и покажется законченным и искусным.
Перед отъездом из Лондона я обшарил кухню в доме Айвэна и матери в поисках остро заточенного ножа и в конце концов остановил свой выбор не на ноже, а на термометре для мяса. У этого инструмента оказалось острие, кончик которого способен был и резать, и царапать. Это острие полагалось втыкать в мясо. Круглый диск с цифрами, из которого оно торчало, показывал температуру и уровень готовности мяса: недожаренное, средней готовности, готовое.
— Конечно, ты можешь взять термометр с собой, но зачем он тебе? — удивилась моя мать.
— Эта штука прочна и царапается. А диск — хорошая рукоятка. Ничего лучше мне и не надо.
Мать снисходительно улыбнулась: еще одно чудачество ее странного сына.
Так у меня появился этот превосходный инструмент. И освещение у меня было, и что делать — я знал.
Но пока что я сидел неподвижно, и меня била нервная дрожь.
Вот он — сделанный карандашом рисунок. Портрет Зои Ланг. Здесь она такая, какая есть на самом деле. Ее лицо освещено под тем же углом, что и на портрете, который стоит передо мной на мольберте. Это должно облегчить задачу.
Надо увидеть старое лицо сквозь молодое.
Я должен представить это второе лицо ясно, отчетливо, безошибочно. Я должен увидеть его сквозь душу этой женщины.
Я должен выразить сожаление об ушедшем навсегда времени. Да, выразить сожаление, но не придавать ему оттенка трагедийности. Стойкость духа в бренном теле — вот что я должен передать.
Должен — и не могу.
А время шло.
Когда в конце концов я взял в руки термометр для мяса и провел им первую линию, приоткрывая серый тон портрета, мне казалось, что я уступил какой-то внутренней силе, подавившей мою волю.
Я начал не с лица, а с шеи. Наверное, это была уловка, попытка обмануть самого себя. Если мне не по плечу осуществить собственный замысел, то я нарисую потом какой-нибудь пушистый шарф или ожерелье с драгоценными камнями, чтобы скрыть свою неудачу.
Внешняя оболочка возраста виделась мне не только в морщинах лица. Нет, она казалась мне чем-то гораздо большим: темницей, узилищем духа.
Почти бессознательно, подчиняясь инстинкту, я проводил царапающим острием по краске. Эти серые царапины — цвет плоти, но пусть он будет не более чем фоном. Эти серые царапины — тюремная решетка. Я нацарапал эту решетку с жестокостью, которую Зоя Ланг почувствовала во мне. Смягчить жестокость своего замысла, пойти на компромисс с самим собой я не мог.
Я старался не полагаться на удачу и прослеживал направление каждой линии в своем воображении, пока передо мной не вырисовывался результат. На это уходило до получаса времени. Любая ошибка, со страхом осознавал я, может стать непоправимой. В тот день стояла холодная погода, но я весь взмок от пота.
К пяти часам вечера очертания лица старой Зои Ланг с беспощадной правдивостью выглянули из ее юной души. Я отложил в сторону кулинарный термометр, несколько раз согнул и распрямил онемевшие от усталости пальцы, взял мобильный телефон и вышел из хижины, чтобы пройтись.
Сидя на гранитном валуне и глядя вниз на долину, где, казавшиеся отсюда крошечными, ползли по автостраде автомобили, я позвонил матери. В трубке слышалось потрескивание, связь оставляла желать лучшего.
Мать заверила меня, что Айвэн наконец-то избавился от депрессии, стал одеваться как и прежде, говорит, что больше не нуждается в помощи Вильфреда. Недавно приходил — нет, прибегал — Кейт Роббистон и остался доволен состоянием своего пациента. Моя мать тоже была довольна и стала спокойнее.
— Превосходно, — сказал я.
Она спросила, как продвигается моя работа над «кулинарной» картиной.
— Пока между «средней готовностью» и «недожарено», — ответил я.
Мать засмеялась и сказала:
— Как хорошо, что Сам убедил тебя взять мобильный телефон.
Я назвал матери свой номер.
Она была холодна и собранна. Таково было ее обычное состояние.
Я пообещал, что снова позвоню ей послезавтра, в воскресенье, когда закончу портрет.
— Береги себя, Александр, — сказала мать.
— И ты себя береги, — сказал я. Спустившись вниз, я доел то, что осталось от ужина, а потом долго сидел возле хижины и думал в темноте о том, что еще сделать, чтобы портрет Зои Ланг полностью соответствовал тому, что я задумал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77