Раздались тихие шаги. Никто повернулся к двери. В дверном проеме встала фигура – темная тень, подсвеченная по контуру серебряным светом. Длинные волнистые волосы, прямая спина. Хрупкий и невысокий мужчина, который держался так, словно был семи футов ростом, величественный и крупный. Зиллах.
– Иди ко мне, – сказал Никто.
Зиллах подошел и скользнул под прохладную простыню. Когда Зиллах обнял Никто, тот закрыл глаза и прошептал:
– Папа.
Зиллах поцеловал его веки, лоб, губы.
– Да. Это так хорошо. Называй меня так.
– Папа, – повторил Никто, и Зиллах поцеловал его горло, грудь, нежную кожу под ребрами.
– Мой мальчик, – сказал Зиллах и слегка прикусил его кожу.
Никто почувствовал, как остатки его прежней жизни, которые еще иногда возвращались в воспоминаниях – город, где он вырос, отчаянно вялые и безразличные мальчики-девочки в пиццерии, два идиота, преисполненные благих намерений, которые называли себя его родителями, – уносятся вдаль на волне теплого языка Зиллаха. На волне запаха крови и горьких трав.
Ночь для раздумий.
Ночь, чтобы подумать о тех вещах, о которых обычно не думаешь, которые обычно сокрыты в топях бессознательного. Есть ночи, как будто вылепленные невидимой черной рукой. Есть ночи, как будто созданные для того, чтобы не спать и рассматривать трещины на потолке, или сухие цветы и листья, приклеенные над кроватью, или нарисованные звезды. Есть ночи, как будто созданные для того, чтобы медленно плыть в темном омуте мыслей, натыкаясь на какие-то набухшие, безнадежно испорченные штуковины и беспощадно вытаскивать их из трясины и рассматривать близко-близко.
Есть ночи, как будто созданные для печали, или раздумий, или же для того, чтобы смаковать одиночество.
Зиллах лежал рядом, обнимая Никто. Если бы кто-то поднял крышу трейлера и заглянул бы внутрь, поза Зиллаха показалась бы ему одновременно защитной и собственнической. Он лежал, касаясь щекой гладких волос Никто, и думал: Мое. Никогда прежде такого не было и никогда больше не будет. Это – мое. Мое семя, моя кровь, моя душа.
Сегодня вечером в «Священном тисе» играла какая-то кантри-группа. Группа откровенно отстойная, надо сказать. Кристиан сосредоточенно протирал стойку, стараясь не слушать унылые переливы гитары и не вникать в идиотские тексты типа: «Это сердце создано для того, чтобы пить, а не для тяжких раздумий». Он думал про Зиллаха и Никто, про их одержимую, извращенную страсть друг к другу. Ну и что? – думал он. – Какая разница? Кому от этого плохо? Нас так мало, и если две одиноких души нашли утешение друг в друге и избавились от одиночества, кому от этого плохо?
Он слегка опасался за Никто, потому что знал, что Зиллах – сумасшедший. И теперь – еще больше, чем тогда, на Марди-Гра пятнадцать лет назад. Зеленый свет у него в глазах стал еще безумней, его тяга к насилию и боли – еще более явной. Но, с другой стороны, может быть, они все так или иначе безумны – вся их раса. Очень просто сойти с ума, когда ты живешь год за годом на самой периферии мира. Зиллах и остальные… их безумие заключается в том, что они выбрали и полюбили жизнь на колесах. Изгои, бродяги, убийцы. Они счастливы своим безумием. А что касается Никто… может быть, быть любимым своим сумасшедшим, красивым отцом – для него это лучше, чем быть одному.
В другом конце города, где тяжелые ветви сосен нависают так низко, где осенние краски других деревьев кажутся черными в темноте, где вдоль дороги тянутся густые заросли пуэрарии, Дух лежал у себя в кровати, свернувшись калачиком. Он чувствовал Стива, спящего за стеной тупым пьяным сном – тяжелым сном без сновидений. В последнее время Стив почти не пил пива. Он перешел на виски. Сегодняшний вечер он начал с виски, разбавленного водой из-под крана, и закончил уже неразбавленным – причем хлебал его прямо из горлышка. Когда Дух увел его спать, Стив в одиночку прикончил почти половину бутылки.
Стив все говорил и говорил. Сыпал горькими обвинениями. Эта сука, говорил он. Эта гребаная девка. Этот зеленоглазый мудак, интересно было бы посмотреть, как он будет ухмыляться, если кто-нибудь оторвет ему яйца…
Дух слушал, вставляя «да» и «ага» в подходящих местах. Но только стоило ли винить Энн? Зиллах околдовал ее, она была не в себе. Дух знал от бабушки, что любовные чары действуют лишь на людей, которые сами в душе хотят быть очарованными, и что снять приворотные чары – дело сложное даже для опытной ведьмы. А что касается Никто… что тут говорить… он наконец обрел дом, разве нет? Кровь тянется к крови. И если Никто предпочитает спать в объятиях своего отца, это его выбор.
Он обнял подушку и подумал: К чему все это приведет? К чему придут эти пропащие души? Но это были не те вопросы, которые волновали его по-настоящему. Что будет, то будет. Он потянулся сознанием вовне и нашел Энн посреди темного где-то, где она бродила одна и искала то, что только причинит ей боль, если она это разыщет. Очарованная, околдованная. Она не чувствовала прикосновение его сознания, не могла ответить ему. Он закрыл глаза и попытался заставить себя заснуть. В последнее время он много плачет. Но ему не хотелось плакать одному в темноте.
Когда Дух заснул, обитатели трейлера на Скрипичной улице собрались на крошечной кухоньке и встретили новую ночь, чокнувшись пластиковыми стаканчиками с вином. В «Священном тисе» Кристиан то и дело поглядывал на часы и отсчитывал, сколько еще осталось до закрытия.
Ночь.
22
(Чирк)
(Пшшш)
Желто-оранжевая вспышка в темноте. Стив раскурил косяк, щедро набитый Терриньм «красным попакатептелем». Искры просыпались вниз, сверкая, как крошечные полуночные солнышки во влажных сосновых иголках, и тут же погасли.
Была ночь Хэллоуина, и Стив с Духом сидели на старом маленьком кладбище времен Гражданской войны, что располагалось у них за домом. Дух любил приходить сюда покурить, лежа среди деревьев на толстом ковре из сосновых иголок. Ему нравились потертые надгробия, что торчали из мягкой земли, словно серые каменные грибы. Ему нравились потрескавшиеся деревянные кресты и крошащиеся кресты из гранита, белые агнцы и крылатые ангелы смерти, поистершиеся настолько, что казались не рукотворными произведениями, а природными напластованиями.
Стив глубоко затянулся, и уголек самокрутки высветил его лицо: глаза – как провалы темноты, резко очерченные подбородок и нос – словно детали призрачного рельефа, сотканного из теней. Дух взял косяк и затянулся. Его длинные, почти белые волосы вспыхнули желто-красным, глаза на секунду налились светом. Он затянулся и задержал дыхание. Потом выдохнул дым и привалился спиной к своему любимому надгробию: Майлс Колибри 1846–1865. Двоюродный прапрапрадед Кинси. Рядовой армии конфедератов, убитый где-то в виргинских лесах в унылый дождливый день в самом конце войны, доставленный в скромном солдатском гробу домой в Северную Каролину и похороненный в весенней грязи. Надгробный камень на могиле Майлса – круглый и серый – почти сплошь зарос мягким мхом, а кости самого Майлса давно уже превратились в пыль. И среди этой пыли лежала ракушка, густо-розовая изнутри, – ракушка, которую он привез с моря, когда ему было двенадцать; ракушка, которую сестра Майлса вложила ему в руки, сложенные на простреленной груди; ракушка, омытая слезами, которые высохли сто двадцать лет назад.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99