Как только тюремщики поняли, что я не собираюсь доставлять кому-либо хлопоты, мне выдали тетради и карандаши. Из камеры выпускали редко – для физических упражнений в одиночестве и принятия душа. Однотипную разваренную еду приносили молчаливые охранники с лицами как на Судном дне. Я не мог никому причинить вреда своими карандашами, разве что проткнуть собственный глаз. Однако я исписывал их так, что они становились слишком тупыми и даже на это не годились.
За первый год я заполнил двадцать тетрадей, за второй – тридцать одну и девятнадцать – за третий. В то время я невероятно близко подошел к раскаянию. Словно предыдущие одиннадцать лет были сном, а теперь я проснулся и не узнавал мир вокруг. Как смог я совершить двадцать три убийства? Что меня заставило? Я пытался проникнуть в глубины своей души с помощью слова. Проанализировал свое детство и семью (скучные, но без психологических травм), сексуальную жизнь (неудавшуюся), карьеру в разных областях государственной службы (лишенную каких-либо достижений, если не брать во внимание количество увольнений за несоблюдение субординации).
Разделавшись с этими воспоминаниями и так ничего и не поняв, я перешел к тому, что интересовало меня на данный момент. Пошли одни описания убийств и половых актов с мертвыми юношами. Ко мне стали возвращаться мельчайшие детали. Вот в мякоти бедра, словно в воске, остался отпечаток пальца. Вот холодная струйка спермы вытекала из вялого пениса, когда я перекатывал его языком.
Красной нитью через тюремные тетради проходило лишь всепоглощающее одиночество без четкого начала и вообразимого конца. Но труп никогда не оживал и не уходил.
Я вдруг понял, что воспоминания – мое спасение. Я больше не хотел познать, почему совершил все эти вещи, мне не нужно было искоренять желание повторить их. И я навсегда отложил тетради. Я не такой, как все, и точка. Я всегда знал, что не такой; я не мог довольно идти по жизни, жуя ту жвачку, что окажется у меня во рту, как делают окружающие. Мои мальчики отделяли меня от толпы.
Каждого из них кто-то любил, и этот кто-то не требовал за свою любовь отдать жизнь. У них были матери. И у меня тоже. И что с того? Судя по рассказам, я вылез из чрева весь синий, с пуповиной, обмотанной вокруг шеи, и врачи несколько минут ломали голову, выживу ли я, пока я не вдохнул легкими воздух и не начал дышать самостоятельно. Может, парни, которых я убил, и родились пухленькими младенцами, но к моменту смерти они плотно сидели на игле, которую делили между собой словно носовой платок, они делали минет за деньги или за дозу. Те живые, кого я вел в постель, ни разу не попросили меня надеть презерватив, никого не заботило, что я глотаю их сперму. Позже мне казалось, что я спасал жизни, убивая некоторых из них.
Я никогда не задумывался над вопросами морали, и как я теперь могу говорить об этике? Нет оправдания бессмысленному случайному убийству. Однако я понял, что мне не нужно оправдания. Необходима лишь причина. Неистовая радость, извлекаемая из акта убиения, это даже больше чем причина. Я захотел вернуться к моему искусству, выполнить мое очевидное предназначение. До конца отведенных мне дней я желал жить так, как мне угодно, и не сомневался, что тому не миновать. Руки чесались, так хотелось коснуться лезвия, теплой свежей крови, гладкого мрамора бездыханной плоти.
Я решил задействовать свою свободу выбора.
До того как я стал убивать, да и позже, когда не мог найти юношу или не хватало сил пойти за ним, я прибегал к иной вещи. Я занимался грубой мастурбацией и доходил в ней до мистицизма. На суде меня назвали некрофилом, не подумав о древних корнях этого слова, о его глубинном значении. Я был другом мертвых, возлюбленным мертвых. И прежде всего я был другом самому себе и любил самого себя.
Впервые я занялся этим в тринадцать. Ложился на спину, расслаблял мышцы, одну за другой, волокно за волокном. Я представлял, как внутренние органы превращаются в горький суп, как в черепе плавится мозг. Иногда я проводил лезвием по груди и смотрел, как кровь стекает по ребрам и скапливается на животе. Иногда я подчеркивал свою природную бледность бело-синим гримом, багровым мазком то здесь, то там, следуя своему художественному пониманию мертвенности и цветной палитры. Я пытался выйти за пределы ненавистной плоти, служившей мне тюрьмой. Представить себя отдельно от тела – единственный путь полюбить его.
Через некоторое время я почувствовал в организме изменения. Мне так и не удалось полностью отделить дух от физической оболочки. Однако я достиг парящего состояния между сознанием и пустотой, состояния, когда легкие, казалось, переставали втягивать воздух, а сердце – биться. Я все еще чувствовал подсознательное журчание процессов в организме, но без пульса, без дыхания. Соединительные ткани кожи расползались, глаза высыхали за подкрашенными веками, расплавленная плоть начинала остывать.
Время от времени я занимался этим в тюрьме, конечно, без грима и лезвий. Я вспоминал кого-нибудь из моих мальчиков и представлял, что мое протухшее живое тело – это его драгоценная мертвая плоть. Потребовалось пять лет, чтобы понять, как можно использовать свой талант, применить его ради наступления дня, когда я снова буду держать в руках настоящий труп.
Большую часть времени я лежал на койке. Вдыхал пьянящий плотский запах сотни людей, которые жрали, потели, ссали, срали, драли друг друга и жили вместе в набитых грязных камерах, имея возможность принять душ только раз в неделю. Я закрыл глаза и прислушался к ритму собственного тела, к мириадам троп, по которым течет кровь, к капелькам пота, растущим на коже, к равномерной работе легких, вдох-выдох, к мягкому электрическому гудению мозга и всех его притоков.
Мне было любопытно, насколько я могу замедлить это все, а что – остановить полностью. И любопытно, получится ли потом восстановить все снова. Я задумал куда больше, чем старую игру в покойника. Я должен буду выглядеть настолько мертвым, чтобы обмануть охранников, медбрата и, конечно, доктора. Я читал об индусских факирах, которые останавливают себе сердце, которых хоронят на недели без кислорода. Я знал, что это реально выполнимо. И думал, что я на такое способен.
Я вдвое сократил свой рацион, и без того скудный. На воле я был своего рода гурманом. Часто водил мальчиков в ресторан перед вечерним празднеством, правда, блюда, которые я выбирал, были для них слишком изысканными: виндалу из ягненка со слоеными пирожками, китайские говяжьи булочки, угри в студне, фаршированные листья винограда, изумрудный вьетнамский карри, эфиопский стейк и тому подобное. Еда в тюрьме была или хрящеватой, или крахмалистой, или капустной. Я без зазрения совести оставлял половину на тарелке. Я знал, что мозги пригодятся мне больше, чем мускулы, так было всегда. К тому же истощенный вид сыграет мне на руку.
«Нет аппетита, Комптон?» – каждый раз спрашивал охранник, который доставлял и уносил поднос. Я заставлял себя вяло кивнуть, понимая, чем вызвана его дружелюбность. Время от времени некоторые охранники пытались завести со мной беседу, вероятно, чтобы дома рассказать жене и детям, что сегодня с ними говорил Господин Гостеприимство. Но я не хотел, чтоб ему запомнился этот обмен фразами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55