Близится сентябрь, конец экзерсисов в гавани. Как идти в плаванье, надолго идти, не имея ответа?
Второе письмо Борис составил своими словами, по-русски, затем перевел.
«Почто не отвечаешь? Нет в тебе жалости. Лучше мне на дне морском окончить жизнь, чем терпеть такое. Подай весть, хоть какую».
Мартинович уже готовит свою фелуку к походу. Месяц, а то и два скитаться по волнам…
Прежде на кухню за прибавкой посылал Глушкова, и обжора бегал охотно. Теперь спускался с миской сам. Как бы ненароком плутал по дому. Крался как вор. Наконец счастливый случай выпал. В полутемном закоулке, пропахшем плесенью, толкнул дверь и оторопел – в резкой яркости, будто из солнца возникшая, стояла на балконе Франческа, клала корм в птичью клетку.
Франческа обернулась и негромко вскрикнула. Борис, снова во власти ее глаз, пробормотал:
– Почему не отвечаешь?
Только эти слова, которыми начал письмо, и нашлись. А глаза ширились, и солнца уже не стало, и клетки, прибитой к столбу, и домов на той стороне канала – все исчезло, кроме глаз Франчески.
Шагнул к синьорине, неловко прижал к себе. Увидел на своей груди ее руку, ослабевшую, разжатую. Зерна для птицы сыпались на пол.
Борис больше не допытывался, почему не отвечала.
Встречались сперва на чердаке, где висели военные мундиры герцогства Пармского. Лазоревые, синие, с серебряным шитьем, с золотым, всех градусов, кои добывал себе отец Франчески. Мундиры взмахивали рукавами, уступали дорогу, смыкались, как живые.
Открылись Борису лестницы, неведомые прежде, мебелью загороженные входы, боковые балконцы над безымянной протокой, над рассохшейся, отгулявшей свой век ладьей.
Устав от поцелуев, Франческа рассказывала Борису городские новости. В палаццо Вендрамин был семейный праздник, опять бросали в Каналь Гранде дорогие подсвечники и блюда.
– Девать некуда?
– Смешной ты. Они же нарочно. Ночью послали слуг. Не бойся, ничего не пропало.
Бориса выпытывала, какова Московия, как там одеваются, как свадьбы справляют, много ли снега и льда. Удивилась, узнав, что по Москве-реке каждую зиму езди хоть на тройке. Каналы Венеции замерзают в сто лет один раз, да и то, говорят, некрепко.
Ничем не был омрачен амор, когда от синьоры Рота явилась служанка звать милостивого принчипе наверх. Все же первая догадка Бориса тревожная: выследили, подсмотрели… Ноги вязли в ворсистом ковре гостиной. Поклонился сдержанно.
Синьора повела речь о погоде, затем о дороговизне на рынке, о тяжелых заботах вдовьих – дом содержать. Борис крушил зубами неподатливый корж из миндаля с апельсинными корками. Не прибавки ли она домогается за жилье?
– Злополучный Чезаре! – и она обратилась к портрету мужа. – Ты лежишь в земле, а твои враги торжествуют.
Чезаре, бравый воин, стоит не шелохнувшись у белого строения, пожираемого огнем. Панцирь выпячен спереди и заострен, точно судовой киль. Бородку вздернул с гонором.
– Смерть герцога удар для нас, принчипе, страшный удар. В Парме все переменилось…
Есть, однако, и друзья. Благородные люди, жаждущие восстановить справедливость. После того, что перенес Чезаре на службе, – лишения, раны… Дворянский диплом пропал не случайно, его спрятали с умыслом, и друзья, верные отважные друзья, питают надежду…
Синьора Рота говорила прерывисто, губа, усеянная колючками, прыгала.
– Молодой герцог слабоволен, принчипе. Он кукла, принчипе, он Пульчинелло, знаете, которого дергают за веревки…
Борису обидно за Чезаре, дядю Франчески. Сам не больно взыскан наградой. Два лета под Азовом бился, а велик ли за то ришпект? Застрял в поручиках…
– Принчи-пе, принчи-ипе, – выпевает синьора.
Все зависит от секретаря герцога. На него-то и рассчитывают друзья Чезаре. Секретарь обещал отдать им диплом. Но ведь ныне все требуют денег. Что стоит секретарю взять бумагу из архива? У титулованного синьора совести не больше, чем у мясника Джулио, который всегда норовит обвесить.
– Принчипе не представляет, как испортились нравы. Стыда теперь нет, люди забыли, что это такое…
Секретарю надо заплатить пятьсот золотых. Гнусный грабитель, не имеющий сострадания к беззащитной вдове! Синьора Рота потеряла сон, она в отчаянии. Принчипе должен поверить, она никогда не стала бы просить его…
– Я сказала себе – принчипе великодушен…
Бориса кинуло в жар. Пятьсот золотых… Грабеж, подлинно грабеж… Открыл было рот, чтобы признаться, – половины и то не наскрести сразу. С деревень доход худой.
Нет, не повернулся язык. Деньги надо достать, надо… Хоть банкиру кланяйся, а надо, ради Франчески. Все время, пока шла беседа, ощущал Борис ее незримое присутствие. Ее глаза, ждавшие согласия.
Не позволила она отказать.
Благодарностей синьоры Борис не дослушал. Встал, стряхнул с колен крошки жесткого, приторного пирога.
С Франческой свиделся в тот же вечер. Борис пришел озабоченный, и она заметила, спросила его о причине. Должно быть, ничего не знает… Чистое неведение читалось в ее глазах. И тем лучше. Не ее забота – пятьсот золотых. Подумает, жалко ему…
Истошно голосила пичуга, клетку качал ветер, обдувавший балкон. Борис заговорил о близкой разлуке. На той неделе идти в море.
13
Броджио писал:
«Гетман, большой любитель пения, получит уместный подарок – хор певчих. Князь Михал полностью на стороне унии».
Скорее бы закончить донесение и лечь. Михал невоспитан, он безобразно обжирается гусятиной, бигосом и навязывает свои варварские вкусы другим. Изволь поглощать сало, да еще благодарить солдафона.
Проклиная изжогу, Броджио вынул из кармана четки. Развязал шнурок, унизанный бусами из слоновой кости величиной с крупный грецкий орех. Отделил одну, вдавил ноготь в узкую, едва приметную щель, раскрыл бусину и затиснул туго скатанную бумажку.
Наутро иезуит отыскал в парке Гваскони. Старик имел обыкновение коротать дни на тюфяке, под зеленым навесом.
– Скучаете? Пора на родину, дорогой синьор! Мир здешним пенатам.
Купец приподнялся на локте:
– И вы с нами?
– Нет, я пока в другую сторону.
– Отвратительная погода, – протянул старик. – Товар киснет. Мой товар задыхается.
– Вишневецкий завтра же кликнет клич, – сказал Броджио покровительственно. – Я уговорю его. Покупатели облепят вас, как муравьи.
Он протянул кулак, флорентинец подставил ладонь, и костяное яичко исчезло где-то на рыхлом теле Гваскони под мятым полосатым халатом с пятнами от варенья.
Караван тронулся в начале июля. Федор раздувал ноздри – хорошо пахло скошенной травой, по-родному пахло. Гваскони ехал раздраженный. Меха тоскуют по живой плоти, для носки они, не для тряски. Три недели стояли в Белой Кринице, а выручили мелочь. Паны, напуганные гайдамаками, боятся нос высунуть из усадеб.
Карпаты пришлось одолевать под дождем, в тумане. Потоки рассвирепели. Два возка опрокинулись, вывалили меха в воду. Любимая кобылка Федора Птаха сломала ногу на порожистой переправе – прикончили бедняжку.
Храни итальян, святой Дженнаро! А с ними и православного заодно…
Федор смотрит, чтобы порох в бочонках, взятый в путь, не отсырел, самопалы не ржавели. Велит возчикам лесовать, бить дичину – сноровки ради военной и для пропитания. Однажды вломились в графское угодье, отстреливались от караульщиков, едва ноги унесли.
За горами разведрилось. Землю цесарскую Федор увидел, напоенную солнцем, всю в кудрявых садах, в ребристых кошмах виноградников.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
Второе письмо Борис составил своими словами, по-русски, затем перевел.
«Почто не отвечаешь? Нет в тебе жалости. Лучше мне на дне морском окончить жизнь, чем терпеть такое. Подай весть, хоть какую».
Мартинович уже готовит свою фелуку к походу. Месяц, а то и два скитаться по волнам…
Прежде на кухню за прибавкой посылал Глушкова, и обжора бегал охотно. Теперь спускался с миской сам. Как бы ненароком плутал по дому. Крался как вор. Наконец счастливый случай выпал. В полутемном закоулке, пропахшем плесенью, толкнул дверь и оторопел – в резкой яркости, будто из солнца возникшая, стояла на балконе Франческа, клала корм в птичью клетку.
Франческа обернулась и негромко вскрикнула. Борис, снова во власти ее глаз, пробормотал:
– Почему не отвечаешь?
Только эти слова, которыми начал письмо, и нашлись. А глаза ширились, и солнца уже не стало, и клетки, прибитой к столбу, и домов на той стороне канала – все исчезло, кроме глаз Франчески.
Шагнул к синьорине, неловко прижал к себе. Увидел на своей груди ее руку, ослабевшую, разжатую. Зерна для птицы сыпались на пол.
Борис больше не допытывался, почему не отвечала.
Встречались сперва на чердаке, где висели военные мундиры герцогства Пармского. Лазоревые, синие, с серебряным шитьем, с золотым, всех градусов, кои добывал себе отец Франчески. Мундиры взмахивали рукавами, уступали дорогу, смыкались, как живые.
Открылись Борису лестницы, неведомые прежде, мебелью загороженные входы, боковые балконцы над безымянной протокой, над рассохшейся, отгулявшей свой век ладьей.
Устав от поцелуев, Франческа рассказывала Борису городские новости. В палаццо Вендрамин был семейный праздник, опять бросали в Каналь Гранде дорогие подсвечники и блюда.
– Девать некуда?
– Смешной ты. Они же нарочно. Ночью послали слуг. Не бойся, ничего не пропало.
Бориса выпытывала, какова Московия, как там одеваются, как свадьбы справляют, много ли снега и льда. Удивилась, узнав, что по Москве-реке каждую зиму езди хоть на тройке. Каналы Венеции замерзают в сто лет один раз, да и то, говорят, некрепко.
Ничем не был омрачен амор, когда от синьоры Рота явилась служанка звать милостивого принчипе наверх. Все же первая догадка Бориса тревожная: выследили, подсмотрели… Ноги вязли в ворсистом ковре гостиной. Поклонился сдержанно.
Синьора повела речь о погоде, затем о дороговизне на рынке, о тяжелых заботах вдовьих – дом содержать. Борис крушил зубами неподатливый корж из миндаля с апельсинными корками. Не прибавки ли она домогается за жилье?
– Злополучный Чезаре! – и она обратилась к портрету мужа. – Ты лежишь в земле, а твои враги торжествуют.
Чезаре, бравый воин, стоит не шелохнувшись у белого строения, пожираемого огнем. Панцирь выпячен спереди и заострен, точно судовой киль. Бородку вздернул с гонором.
– Смерть герцога удар для нас, принчипе, страшный удар. В Парме все переменилось…
Есть, однако, и друзья. Благородные люди, жаждущие восстановить справедливость. После того, что перенес Чезаре на службе, – лишения, раны… Дворянский диплом пропал не случайно, его спрятали с умыслом, и друзья, верные отважные друзья, питают надежду…
Синьора Рота говорила прерывисто, губа, усеянная колючками, прыгала.
– Молодой герцог слабоволен, принчипе. Он кукла, принчипе, он Пульчинелло, знаете, которого дергают за веревки…
Борису обидно за Чезаре, дядю Франчески. Сам не больно взыскан наградой. Два лета под Азовом бился, а велик ли за то ришпект? Застрял в поручиках…
– Принчи-пе, принчи-ипе, – выпевает синьора.
Все зависит от секретаря герцога. На него-то и рассчитывают друзья Чезаре. Секретарь обещал отдать им диплом. Но ведь ныне все требуют денег. Что стоит секретарю взять бумагу из архива? У титулованного синьора совести не больше, чем у мясника Джулио, который всегда норовит обвесить.
– Принчипе не представляет, как испортились нравы. Стыда теперь нет, люди забыли, что это такое…
Секретарю надо заплатить пятьсот золотых. Гнусный грабитель, не имеющий сострадания к беззащитной вдове! Синьора Рота потеряла сон, она в отчаянии. Принчипе должен поверить, она никогда не стала бы просить его…
– Я сказала себе – принчипе великодушен…
Бориса кинуло в жар. Пятьсот золотых… Грабеж, подлинно грабеж… Открыл было рот, чтобы признаться, – половины и то не наскрести сразу. С деревень доход худой.
Нет, не повернулся язык. Деньги надо достать, надо… Хоть банкиру кланяйся, а надо, ради Франчески. Все время, пока шла беседа, ощущал Борис ее незримое присутствие. Ее глаза, ждавшие согласия.
Не позволила она отказать.
Благодарностей синьоры Борис не дослушал. Встал, стряхнул с колен крошки жесткого, приторного пирога.
С Франческой свиделся в тот же вечер. Борис пришел озабоченный, и она заметила, спросила его о причине. Должно быть, ничего не знает… Чистое неведение читалось в ее глазах. И тем лучше. Не ее забота – пятьсот золотых. Подумает, жалко ему…
Истошно голосила пичуга, клетку качал ветер, обдувавший балкон. Борис заговорил о близкой разлуке. На той неделе идти в море.
13
Броджио писал:
«Гетман, большой любитель пения, получит уместный подарок – хор певчих. Князь Михал полностью на стороне унии».
Скорее бы закончить донесение и лечь. Михал невоспитан, он безобразно обжирается гусятиной, бигосом и навязывает свои варварские вкусы другим. Изволь поглощать сало, да еще благодарить солдафона.
Проклиная изжогу, Броджио вынул из кармана четки. Развязал шнурок, унизанный бусами из слоновой кости величиной с крупный грецкий орех. Отделил одну, вдавил ноготь в узкую, едва приметную щель, раскрыл бусину и затиснул туго скатанную бумажку.
Наутро иезуит отыскал в парке Гваскони. Старик имел обыкновение коротать дни на тюфяке, под зеленым навесом.
– Скучаете? Пора на родину, дорогой синьор! Мир здешним пенатам.
Купец приподнялся на локте:
– И вы с нами?
– Нет, я пока в другую сторону.
– Отвратительная погода, – протянул старик. – Товар киснет. Мой товар задыхается.
– Вишневецкий завтра же кликнет клич, – сказал Броджио покровительственно. – Я уговорю его. Покупатели облепят вас, как муравьи.
Он протянул кулак, флорентинец подставил ладонь, и костяное яичко исчезло где-то на рыхлом теле Гваскони под мятым полосатым халатом с пятнами от варенья.
Караван тронулся в начале июля. Федор раздувал ноздри – хорошо пахло скошенной травой, по-родному пахло. Гваскони ехал раздраженный. Меха тоскуют по живой плоти, для носки они, не для тряски. Три недели стояли в Белой Кринице, а выручили мелочь. Паны, напуганные гайдамаками, боятся нос высунуть из усадеб.
Карпаты пришлось одолевать под дождем, в тумане. Потоки рассвирепели. Два возка опрокинулись, вывалили меха в воду. Любимая кобылка Федора Птаха сломала ногу на порожистой переправе – прикончили бедняжку.
Храни итальян, святой Дженнаро! А с ними и православного заодно…
Федор смотрит, чтобы порох в бочонках, взятый в путь, не отсырел, самопалы не ржавели. Велит возчикам лесовать, бить дичину – сноровки ради военной и для пропитания. Однажды вломились в графское угодье, отстреливались от караульщиков, едва ноги унесли.
За горами разведрилось. Землю цесарскую Федор увидел, напоенную солнцем, всю в кудрявых садах, в ребристых кошмах виноградников.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124