речи о «самовыражении» занимали нисколько не меньше места, нежели рассказы о строительстве телефонной станции, концертного зала и музея современного искусства. Воистину удивительная смесь идеализма с эгоманией, честолюбия и комплекса неполноценности.
– Мне многое удалось. О, конечно, далеко не все, нужно еще столько сделать в этой стране – до сих пор во всех отношениях она нуждается в американской помощи; но то, что мне удалось осуществить, все же очень важно. По натуре я так упряма…
И правда: в чертах ее лица было что-то упрямое, своевольное, чуть ли не агрессивное. Такие вот женщины шли с первооткрывателями на Запад, и миссионеру, у которого вдруг живо разыгралось воображение – что его самого несколько удивило, – она внезапно представилась в красном платье с блестками: стоит посреди салуна, уперев руки в бока. Подобные девицы обычно умудрялись все пережить и умирали в богатстве и почтении. Губы у нее были очень пухлые и нежные – он позволил себе взглянуть на них дважды: было ясно, что это место – самое уязвимое, в них таится ее главная слабость, – но чуть вздернутый нос и очень решительный подбородок придавали ее лицу почти вызывающее выражение целеустремленности и упрямства.
Преподобный Хорват вдохнул, а точнее – раскрыл рот в поисках разреженного воздуха, который, казалось, вовсе не попадал в легкие. Должно быть, они где-то совсем рядом с вершинами, но их больше не видно. С этих высот, куда уже не доходит воздух, исчезли даже грифы, которых здесь полно повсюду; у них ярко-красный двойной зоб величиной больше головы – будто пара отвратительных тестикул в силу какого-то ужасного проклятия болтается прямо на шее; грифы остались внизу – там им пищи предостаточно.
Девушка отвернулась, теперь она смотрела на скалы – они стали совсем седыми и постепенно растворялись в сумерках, а небо над ними было еще ясным, в нем пока царил свет.
– Боже мой, Боже мой, – произнесла она вдруг голосом, в котором сквозило отчаяние, и миссионер увидел, что в глазах у нее стоят слезы. – Здесь мы так далеко от всего. Все бы отдала за возможность оказаться сейчас с ним рядом. Наверное, я так ему нужна, так нужна…
Он распластался на индеанке, придавленной к полу тяжестью его тела – дыхание ее все еще было немного учащенным, – потом одним рывком отделился от нее; от боли она ахнула, но даже не дернулась – осталась лежать на животе с той свойственной кужонам безучастностью, что была ему так хорошо знакома. Даже не вздрогнула, хотя все шлюхи в один голос твердили, что у него самый большой chocho из всех, что им приходилось когда-либо видеть, и вечно поэтому ломались. Только что, занимаясь с ней этим делом – ему никак не удавалось кончить, – он опять думал об американке. Из всех девиц, которых он когда-либо имел, именно она больше всех удивляла его в постели – вечно создавалось такое впечатление, будто ты занят чем-то очень значительным. Ей всегда было мало. И хотя она плакала и умоляла – ведь никогда ей не случалось прежде иметь дело с настоящим индейским chocho, – под конец с ее губ всегда срывался громкий крик: «Да, да, ДА!», а потом она вела себя так, словно он сделал для нее что-то неслыханное – ну прямо небо подарил: лицо становилось счастливым, на нем появлялось выражение глубочайшей благодарности; так что ему в конце концов делалось не по себе. Как будто он сотворил какое-то великое и доброе дело. Никогда он не встречал женщины, которая бы принимала так близко к сердцу все, что касается задницы. На лице у нее появлялось необыкновенное выражение, она смотрела на него очень серьезно, с какой-то даже – совершенно непонятной ему – торжественностью, нежно и долго ласкала его лицо, глаза, а нередко хватала его за руку и приниженно ее целовала – прямо-таки с собачьей преданностью, шепча при этом слова, не имеющие к любви никакого отношения, например:
«Это прекрасно, это так прекрасно»; и что такого прекрасного она в этом находила? Ему почти стыдно было выслушивать такие вещи. Никогда еще он не встречал женщины, которая бы принимала chocho настолько всерьез. В результате с ней он начинал чувствовать себя как в церкви. У этой девицы чистота была просто в крови, расходилась от нее во все стороны – все, к чему она ни прикасалась, становилось чистым. И с этим ничего нельзя было поделать.
Нечто вроде заразы. Там, где появлялась она, все всегда становилось белым. Неудивительно, что в конце концов она стала приносить ему несчастье. Мерзавка оказалась просто святой, но до него это не сразу дошло – очень уж горяча была в постели, а ему и в голову раньше не приходило, что в этом деле можно работать на равных. И он ошибся. Ведь на первый взгляд святость и секс не имеют ничего общего.
Сначала он думал, что это в ней просто что-то чисто американское – все гринго, известное дело, дураки набитые; но все оказалось серьезнее, куда серьезнее. Чистота, доброта да благие намерения из нее так и перли – ни дать ни взять один из тех ангелочков с трубами, которых тысячами производят в деревнях, – белые, розовые и голубые ангелочки, намалеванные на цинковых пластинках, – их продают возле каждой церкви. И оказалась единственным в мире существом, способным внушать ему страх.
Конечно, он пытался бросить ее, но, когда он ее не видел, ему становилось беспокойно, страшно: он прекрасно понимал, что именно в этот момент она за него молится, а значит, лишает его всех шансов на удачу. Он пытался убедить себя в том, что от одной несчастной молитвы вреда не будет, ведь он столько раз доказывал преданность ЕМУ и не имеет к этому ни малейшего отношения; но ничего нельзя знать наперед. Это стало чем-то вроде постоянно нависшей над ним угрозы. А в довершение всего он обнаружил в себе нечто совершенно ему непонятное: он дорожил ею. И вовсе не из-за того, что с ней хорошо было в постели. Дело тут было в чем-то другом. А вот в чем – никак не мог понять.
Давно уже следовало приказать убить ее, но духу не хватало. Это было самое худшее, что он мог сделать, но и самое опасное тоже. Куда спокойнее было знать, что она здесь, на Земле, а не в Раю – ведь именно туда прямиком эта сволочь и отправится при первой же возможности. Это у нее в крови, и никаким chocho ее от этого не излечишь. Даже когда он трахал ее и она выделывала все, что он ни пожелает, в ней что-то продолжало сиять – какая-то проклятая дерьмовая звездочка. Этакая сволочная звездочка – очень светлая, чистая – продолжала в ней сиять, и понапрасну он изо всех сил совал ей свой chocho во все места – таким способом ее явно не погасить.
Но теперь все кончено – в эту самую звездочку всадили двенадцать пуль – как раз туда, где она сияла. Он все-таки сделал это, а теперь жалел: страшно стало. Он представил себе, что там, на небесах, она сейчас вовсю действует: хлопочет, ходатайствует, встречается с кем положено, умоляя простить его. Может, испанские священники были правы: Бог и в самом деле милостив и бесконечно добр. Если это так – ему крышка. Она на небесах, и как раз сейчас ему и будет из-за нее полная хана.
Перестрелка на улицах раздавалась уже совсем близко, но он не обращал больше на нее внимания. Собственно, это уже не его дело. Либо он брошен на произвол судьбы, либо некто другой, более могущественный, взял все в свои руки. Он прекрасно понимал, что нужно встать, вернуться к друзьям, отдать необходимые приказы, узнать, как развиваются события, но на него напала чисто индейская, столь свойственная кужонам, апатия;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
– Мне многое удалось. О, конечно, далеко не все, нужно еще столько сделать в этой стране – до сих пор во всех отношениях она нуждается в американской помощи; но то, что мне удалось осуществить, все же очень важно. По натуре я так упряма…
И правда: в чертах ее лица было что-то упрямое, своевольное, чуть ли не агрессивное. Такие вот женщины шли с первооткрывателями на Запад, и миссионеру, у которого вдруг живо разыгралось воображение – что его самого несколько удивило, – она внезапно представилась в красном платье с блестками: стоит посреди салуна, уперев руки в бока. Подобные девицы обычно умудрялись все пережить и умирали в богатстве и почтении. Губы у нее были очень пухлые и нежные – он позволил себе взглянуть на них дважды: было ясно, что это место – самое уязвимое, в них таится ее главная слабость, – но чуть вздернутый нос и очень решительный подбородок придавали ее лицу почти вызывающее выражение целеустремленности и упрямства.
Преподобный Хорват вдохнул, а точнее – раскрыл рот в поисках разреженного воздуха, который, казалось, вовсе не попадал в легкие. Должно быть, они где-то совсем рядом с вершинами, но их больше не видно. С этих высот, куда уже не доходит воздух, исчезли даже грифы, которых здесь полно повсюду; у них ярко-красный двойной зоб величиной больше головы – будто пара отвратительных тестикул в силу какого-то ужасного проклятия болтается прямо на шее; грифы остались внизу – там им пищи предостаточно.
Девушка отвернулась, теперь она смотрела на скалы – они стали совсем седыми и постепенно растворялись в сумерках, а небо над ними было еще ясным, в нем пока царил свет.
– Боже мой, Боже мой, – произнесла она вдруг голосом, в котором сквозило отчаяние, и миссионер увидел, что в глазах у нее стоят слезы. – Здесь мы так далеко от всего. Все бы отдала за возможность оказаться сейчас с ним рядом. Наверное, я так ему нужна, так нужна…
Он распластался на индеанке, придавленной к полу тяжестью его тела – дыхание ее все еще было немного учащенным, – потом одним рывком отделился от нее; от боли она ахнула, но даже не дернулась – осталась лежать на животе с той свойственной кужонам безучастностью, что была ему так хорошо знакома. Даже не вздрогнула, хотя все шлюхи в один голос твердили, что у него самый большой chocho из всех, что им приходилось когда-либо видеть, и вечно поэтому ломались. Только что, занимаясь с ней этим делом – ему никак не удавалось кончить, – он опять думал об американке. Из всех девиц, которых он когда-либо имел, именно она больше всех удивляла его в постели – вечно создавалось такое впечатление, будто ты занят чем-то очень значительным. Ей всегда было мало. И хотя она плакала и умоляла – ведь никогда ей не случалось прежде иметь дело с настоящим индейским chocho, – под конец с ее губ всегда срывался громкий крик: «Да, да, ДА!», а потом она вела себя так, словно он сделал для нее что-то неслыханное – ну прямо небо подарил: лицо становилось счастливым, на нем появлялось выражение глубочайшей благодарности; так что ему в конце концов делалось не по себе. Как будто он сотворил какое-то великое и доброе дело. Никогда он не встречал женщины, которая бы принимала так близко к сердцу все, что касается задницы. На лице у нее появлялось необыкновенное выражение, она смотрела на него очень серьезно, с какой-то даже – совершенно непонятной ему – торжественностью, нежно и долго ласкала его лицо, глаза, а нередко хватала его за руку и приниженно ее целовала – прямо-таки с собачьей преданностью, шепча при этом слова, не имеющие к любви никакого отношения, например:
«Это прекрасно, это так прекрасно»; и что такого прекрасного она в этом находила? Ему почти стыдно было выслушивать такие вещи. Никогда еще он не встречал женщины, которая бы принимала chocho настолько всерьез. В результате с ней он начинал чувствовать себя как в церкви. У этой девицы чистота была просто в крови, расходилась от нее во все стороны – все, к чему она ни прикасалась, становилось чистым. И с этим ничего нельзя было поделать.
Нечто вроде заразы. Там, где появлялась она, все всегда становилось белым. Неудивительно, что в конце концов она стала приносить ему несчастье. Мерзавка оказалась просто святой, но до него это не сразу дошло – очень уж горяча была в постели, а ему и в голову раньше не приходило, что в этом деле можно работать на равных. И он ошибся. Ведь на первый взгляд святость и секс не имеют ничего общего.
Сначала он думал, что это в ней просто что-то чисто американское – все гринго, известное дело, дураки набитые; но все оказалось серьезнее, куда серьезнее. Чистота, доброта да благие намерения из нее так и перли – ни дать ни взять один из тех ангелочков с трубами, которых тысячами производят в деревнях, – белые, розовые и голубые ангелочки, намалеванные на цинковых пластинках, – их продают возле каждой церкви. И оказалась единственным в мире существом, способным внушать ему страх.
Конечно, он пытался бросить ее, но, когда он ее не видел, ему становилось беспокойно, страшно: он прекрасно понимал, что именно в этот момент она за него молится, а значит, лишает его всех шансов на удачу. Он пытался убедить себя в том, что от одной несчастной молитвы вреда не будет, ведь он столько раз доказывал преданность ЕМУ и не имеет к этому ни малейшего отношения; но ничего нельзя знать наперед. Это стало чем-то вроде постоянно нависшей над ним угрозы. А в довершение всего он обнаружил в себе нечто совершенно ему непонятное: он дорожил ею. И вовсе не из-за того, что с ней хорошо было в постели. Дело тут было в чем-то другом. А вот в чем – никак не мог понять.
Давно уже следовало приказать убить ее, но духу не хватало. Это было самое худшее, что он мог сделать, но и самое опасное тоже. Куда спокойнее было знать, что она здесь, на Земле, а не в Раю – ведь именно туда прямиком эта сволочь и отправится при первой же возможности. Это у нее в крови, и никаким chocho ее от этого не излечишь. Даже когда он трахал ее и она выделывала все, что он ни пожелает, в ней что-то продолжало сиять – какая-то проклятая дерьмовая звездочка. Этакая сволочная звездочка – очень светлая, чистая – продолжала в ней сиять, и понапрасну он изо всех сил совал ей свой chocho во все места – таким способом ее явно не погасить.
Но теперь все кончено – в эту самую звездочку всадили двенадцать пуль – как раз туда, где она сияла. Он все-таки сделал это, а теперь жалел: страшно стало. Он представил себе, что там, на небесах, она сейчас вовсю действует: хлопочет, ходатайствует, встречается с кем положено, умоляя простить его. Может, испанские священники были правы: Бог и в самом деле милостив и бесконечно добр. Если это так – ему крышка. Она на небесах, и как раз сейчас ему и будет из-за нее полная хана.
Перестрелка на улицах раздавалась уже совсем близко, но он не обращал больше на нее внимания. Собственно, это уже не его дело. Либо он брошен на произвол судьбы, либо некто другой, более могущественный, взял все в свои руки. Он прекрасно понимал, что нужно встать, вернуться к друзьям, отдать необходимые приказы, узнать, как развиваются события, но на него напала чисто индейская, столь свойственная кужонам, апатия;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88