И, даже поверни он голову, чтобы взглянуть на меня, лицо его оказалось бы тонким, как пленка, и к тому же одноглазым. Он был произведением искусства. Красивым или нет, на этот счет у меня не было своего мнения. Но прежде всего – произведением искусства. И в некоторых случаях не следовало заглядываться на них слишком подолгу. Интересно, за эти четыре сотни лет подмигнул он кому-нибудь хоть разок? Я не мог ни унести его с собой, ни сжечь, ни обнять, ни выколоть ему глаза, ни поцеловать, ни плюнуть в лицо, ни поговорить. Так зачем же мне еще на него глядеть? Надо подняться с этой лавки и продолжать жить дальше. Разве принесло мне хоть какой-то прок созерцание другого лица, тоже в профиль, правда, тот залихватски вел свой грузовичок, при этом щедро снабжая меня советами, как стать счастливым… Тот, о ком я грезил каждую ночь и кто теперь так же прочно приклеен в Пизе к своей каменной кладке, как этот к своей картине… Внезапно грудь мне, где-то в районе желудка, пронзила острая боль. Я узнал ее. Мне уже дважды в жизни приходилось плакать от этой боли, один раз в Париже, другой в Виши, из-за службы в Отделе актов гражданского состояния. Это все ангел-хранитель, подумал я про себя, этот шофер, этот предатель. Только плакать-то зачем? Боль все усиливалась: словно какой-то огонь обжигал мне горло и грудь, и я знал, что он выйдет наружу только со слезами. Но почему, все недоумевал я, зачем же непременно плакать? Я надеялся, что, найди я причину этого странного позыва, мне удастся сдержать его и превозмочь боль. Но вскоре огонь охватил целиком всю голову, и мне волей-неволей пришлось отказаться от всяких попыток справиться с собой. Я мог лишь сказать себе: ладно, если уж тебе так невмоготу, что же, тогда поплачь. А потом разберешься почему. Раз ты не даешь волю слезам, стало быть, нечестен с самим собой. Ты никогда не был честным с самим собой, надо начать не мешкая – стать честным, ты понял или нет?
Эти слова нахлынули устрашающей, огромной волной и захлестнули меня с головой. Я не смог от волны ускользнуть.
У каждого своя манера плакать. Зал наполнился какими-то глухими стонами, похожими на мычание коровы, которая хочет вернуться к себе в стойло, она уже до отвала напаслась и наелась травы, и теперь ей больше всего на свете хочется повидаться со своей коровьей мамашей. Из глаз моих не выкатилось ни единой слезинки. Зато я брал криком. И во внезапно наступившей вслед за тем тишине я, как и все вокруг, услыхал слова:
– Все, конец Гражданскому состоянию.
Надо полагать, произнес их не кто иной, как я сам. Что не помешало мне вздрогнуть от неожиданности. Вздрогнула Жаклин. Вздрогнули туристы. Жаклин очень быстро пришла в себя, куда быстрей, чем туристы. Боль прошла.
– Нет, правда, ты совсем не такой, как другие, – заметила она.
Хоть подобное поведение было для меня не слишком-то обычным, она не задала мне ни единого вопроса. Зато взяла меня под руку и потащила прочь из зала с такой поспешностью, будто Благовещенье угрожало моему рассудку.
Я последовал за ней без всякого неудовольствия. Ибо на сей раз был уверен: дело сделано, возврата нет, мне уже не служить в Гражданском состоянии. А вот она вернется – куда она денется. Теперь мне все стало ясно как Божий день. Раз уж я сделался честным, не важно, что это случилось так неожиданно даже для меня самого – ведь бывает же, что люди совершенно внезапно лишаются рассудка, – а поскольку остаться в Гражданском состоянии и с ней, я не разделял этих двух вещей, было бы нечестно, то я никак не мог более оставаться ни в Гражданском состоянии, ни с ней. Нет, так бесчеловечно я не мог бы обойтись ни с кем, клянусь, ни с кем на свете – даже с ней. Так с какой же стати, за какие-такие грехи обходиться так с самим собой?
Картины сменяли одна другую. Я шагал осторожно, словно автомат, боясь взбаламутить ту спокойную уверенность, в которой буквально купался после своих стонов и обещаний. Все стало так просто, я даже больше не ощущал жары. Впервые за долгое-долгое время, наверное, с тех самых пор, как я удрал от немцев, я почувствовал известное уважение к своей собственной персоне. Во-первых, я страдал, и даже куда больше, чем сам думал, ведь я даже плакал, какие же тут еще могут оставаться сомнения? Во-вторых, я произнес какие-то слова, и мало того, непреднамеренно, но даже сам не отдавая себе в этом отчета – во всяком случае, почти. А стало быть, зная, что я не полоумный, и к тому же понимая, что Благовещенья такого рода случаются не так уж часто, я не мог не признать, что эти необъяснимые явления, объектом коих я нежданно-негаданно оказался, заставили меня с каким-то новым почтением взглянуть на раздвоенного себя. Интересно, который из двух меня умудрился так здорово, и к тому же без моего ведома, вмешаться в мои личные дела? Я говорю, так здорово, потому что это ведь вам не шутка – бросить постоянную работу, пусть даже самую распоследнюю, редактора 2-го разряда в Министерстве колоний – уж мне ли было не знать, особенно после восьми лет службы, что для такого решения нужен настоящий героизм – да-да, ни больше ни меньше как настоящий героизм. Разве сам я не пробовал уже сотню раз, и мне ведь так никогда и не удавалось… Но, Боже милостивый, который же из двух меня? Поскольку я никак не находил ответа, то подумал, лучше уж просто взять и покорно повиноваться его приказаниям, чем и дальше ломать голову, кто он такой. В конце концов, они меня вполне устраивают, эти его приказания – еще бы, как-никак это ведь тот из двух меня, кого я знаю лучше всех прочих, никогда уже более не переступит порога Гражданского состояния.
Жаклин даже не заметила, во всяком случае, так мне казалось, что я не разглядывал ни одну из фресок. Она вышагивала впереди, а я по-прежнему плелся за ней следом. Она останавливалась перед каждой.
«Посмотри, – говорила она, обернувшись ко мне, – ты только посмотри, какая красота». О каждой она говорила, что она красивая, или очень красивая, или прекрасная, или потрясающая. Я бросал на них взгляд. А иногда на нее, на Жаклин. Еще вчера, услыхав от нее подобные слова, я бы немедленно смылся прочь из музея. Я глядел на нее с любопытством, ведь всего лишь час назад мне так хотелось просто взять и убить ее. А теперь у меня не осталось ни малейшего желания расправляться с ней таким манером. Да нет, что это мне взбрело в голову, она вовсе не заслуживала подобного обращения. Я даже находил ее простодушной и наивной, ведь она ни разу так и не догадалась о моих дурных намерениях. Что надо сделать, так это вернуть ее другим, пусть себе будет оптимисткой или уж кем там захочет, мне-то какое дело – просто бросить назад, как рыбу в море.
В последующие дни, как нетрудно догадаться, я старался думать о ней по-честному. Я желал ей добра. Но добра весьма особого толка, какого было просто невозможно ей не сделать. Ведь я собирался ее оставить, а стало быть, на какое-то время непременно обречь ее на неуверенность в себе и сомнения в том, так ли доступно человеческое счастье, как она полагала доныне; ей, возможно, даже придется отложить до лучших времен осуществление кое-каких своих жизненных планов. Но это было все, что я мог для нее сделать.
На другой день после истории с музеем я заявил ей:
– Послушай, с тех пор как мы приехали в город, мы с тобой все время смотрим на него по-разному.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
Эти слова нахлынули устрашающей, огромной волной и захлестнули меня с головой. Я не смог от волны ускользнуть.
У каждого своя манера плакать. Зал наполнился какими-то глухими стонами, похожими на мычание коровы, которая хочет вернуться к себе в стойло, она уже до отвала напаслась и наелась травы, и теперь ей больше всего на свете хочется повидаться со своей коровьей мамашей. Из глаз моих не выкатилось ни единой слезинки. Зато я брал криком. И во внезапно наступившей вслед за тем тишине я, как и все вокруг, услыхал слова:
– Все, конец Гражданскому состоянию.
Надо полагать, произнес их не кто иной, как я сам. Что не помешало мне вздрогнуть от неожиданности. Вздрогнула Жаклин. Вздрогнули туристы. Жаклин очень быстро пришла в себя, куда быстрей, чем туристы. Боль прошла.
– Нет, правда, ты совсем не такой, как другие, – заметила она.
Хоть подобное поведение было для меня не слишком-то обычным, она не задала мне ни единого вопроса. Зато взяла меня под руку и потащила прочь из зала с такой поспешностью, будто Благовещенье угрожало моему рассудку.
Я последовал за ней без всякого неудовольствия. Ибо на сей раз был уверен: дело сделано, возврата нет, мне уже не служить в Гражданском состоянии. А вот она вернется – куда она денется. Теперь мне все стало ясно как Божий день. Раз уж я сделался честным, не важно, что это случилось так неожиданно даже для меня самого – ведь бывает же, что люди совершенно внезапно лишаются рассудка, – а поскольку остаться в Гражданском состоянии и с ней, я не разделял этих двух вещей, было бы нечестно, то я никак не мог более оставаться ни в Гражданском состоянии, ни с ней. Нет, так бесчеловечно я не мог бы обойтись ни с кем, клянусь, ни с кем на свете – даже с ней. Так с какой же стати, за какие-такие грехи обходиться так с самим собой?
Картины сменяли одна другую. Я шагал осторожно, словно автомат, боясь взбаламутить ту спокойную уверенность, в которой буквально купался после своих стонов и обещаний. Все стало так просто, я даже больше не ощущал жары. Впервые за долгое-долгое время, наверное, с тех самых пор, как я удрал от немцев, я почувствовал известное уважение к своей собственной персоне. Во-первых, я страдал, и даже куда больше, чем сам думал, ведь я даже плакал, какие же тут еще могут оставаться сомнения? Во-вторых, я произнес какие-то слова, и мало того, непреднамеренно, но даже сам не отдавая себе в этом отчета – во всяком случае, почти. А стало быть, зная, что я не полоумный, и к тому же понимая, что Благовещенья такого рода случаются не так уж часто, я не мог не признать, что эти необъяснимые явления, объектом коих я нежданно-негаданно оказался, заставили меня с каким-то новым почтением взглянуть на раздвоенного себя. Интересно, который из двух меня умудрился так здорово, и к тому же без моего ведома, вмешаться в мои личные дела? Я говорю, так здорово, потому что это ведь вам не шутка – бросить постоянную работу, пусть даже самую распоследнюю, редактора 2-го разряда в Министерстве колоний – уж мне ли было не знать, особенно после восьми лет службы, что для такого решения нужен настоящий героизм – да-да, ни больше ни меньше как настоящий героизм. Разве сам я не пробовал уже сотню раз, и мне ведь так никогда и не удавалось… Но, Боже милостивый, который же из двух меня? Поскольку я никак не находил ответа, то подумал, лучше уж просто взять и покорно повиноваться его приказаниям, чем и дальше ломать голову, кто он такой. В конце концов, они меня вполне устраивают, эти его приказания – еще бы, как-никак это ведь тот из двух меня, кого я знаю лучше всех прочих, никогда уже более не переступит порога Гражданского состояния.
Жаклин даже не заметила, во всяком случае, так мне казалось, что я не разглядывал ни одну из фресок. Она вышагивала впереди, а я по-прежнему плелся за ней следом. Она останавливалась перед каждой.
«Посмотри, – говорила она, обернувшись ко мне, – ты только посмотри, какая красота». О каждой она говорила, что она красивая, или очень красивая, или прекрасная, или потрясающая. Я бросал на них взгляд. А иногда на нее, на Жаклин. Еще вчера, услыхав от нее подобные слова, я бы немедленно смылся прочь из музея. Я глядел на нее с любопытством, ведь всего лишь час назад мне так хотелось просто взять и убить ее. А теперь у меня не осталось ни малейшего желания расправляться с ней таким манером. Да нет, что это мне взбрело в голову, она вовсе не заслуживала подобного обращения. Я даже находил ее простодушной и наивной, ведь она ни разу так и не догадалась о моих дурных намерениях. Что надо сделать, так это вернуть ее другим, пусть себе будет оптимисткой или уж кем там захочет, мне-то какое дело – просто бросить назад, как рыбу в море.
В последующие дни, как нетрудно догадаться, я старался думать о ней по-честному. Я желал ей добра. Но добра весьма особого толка, какого было просто невозможно ей не сделать. Ведь я собирался ее оставить, а стало быть, на какое-то время непременно обречь ее на неуверенность в себе и сомнения в том, так ли доступно человеческое счастье, как она полагала доныне; ей, возможно, даже придется отложить до лучших времен осуществление кое-каких своих жизненных планов. Но это было все, что я мог для нее сделать.
На другой день после истории с музеем я заявил ей:
– Послушай, с тех пор как мы приехали в город, мы с тобой все время смотрим на него по-разному.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90