Чардаш, канкан, мазурка, полька… Что там еще? Танго. О, танго! На танго он не решился бы никогда. Когда-то их учили танцевать, приходили девочки из соседней школы, педагог, но Андрей Борисович в танце так и не преуспел. Может быть, в силу того, что не было музыкального слуха, и он не чувствовал ритм? Кто его знает. Хотя, слух, вроде, был: на гитаре он играл, и бойко. В конце концов, одними слухом и чувством ритма тут не отделаешься. Нужно еще что-то. Вот этого «что-то» и не было. Не было страсти показать себя, продемонстрировать. Поэтому всегда выходило, что Андрея Борисовича танцуют, а он только подтанцовывает. «У вас хорошо получается», – сказала Марина за столиком – это при том, что он трижды наступил на ее полированный армейский ботинок! – и ему сделалось бесконечно неловко. «Серьезно, серьезно…» – сказала она, вгоняя сваи в его смущение. Знала, что делает. Умела. «Коварная, – вспомнил Андрей Борисович слова Марины, – вруша, лицемерка».
– Чему вы улыбаетесь? – спросила Марина.
– Вспомнил наш танец.
– Второй? – засмеялась Марина.
– Оба, – засмеялся Андрей Борисович.
А потом замолчал, ушел в себя. И до самого конца не проронил ни слова. Разве что одно – «веревка».
Марина что-то говорила, кажется, о маме, что та не понимает дочь, о детстве, что ей не разрешалось приносить животных – они могут быть больными, и теперь у нее дома живет черепаха, о работе, и что все надоело, а более всего – бухгалтерская отчетность, о Силантьеве, которого – сейчас, наконец, она поняла это со всей очевидностью – бросила, а не он – ее, и не жалеет, о детстве, что всегда была белой вороной, о вкусе, доставшемся, вроде, от отца, который был то ли учителем, то ли врачом, и которого она не знала, о возрасте, что она еще очень и очень молода, о том, что хорошо готовит, о доме, в котором уют и покой, о любви путешествовать и о том, что уже побывала и в Венеции на осеннем карнавале, и в Барселоне на корриде, и что, оказывается, коррида возникла, много веков назад, когда бык напал на какого-то чиновника, и некий смельчак спас этого чиновника, убив быка, и что история боя быков очень древняя, и что сначала коррида была конной, и что истинная коррида – это когда человек не верхом, а находится на земле, и что убитых животных ей совсем не жаль, так как они призваны служить человеку, и что она и сама смогла бы выйти на арену, и о том, что наверху все перепутали, и что она должна была родиться мальчиком – такой у нее характер, и про английские булавки – они, мол, чудо изобретательской мысли, и что один корабль целиком пошел на английские булавки, и что в Англии она тоже была, и даже про Андрея Борисовича, что он, дескать, ей интересен, и что они могли бы продолжить завязавшиеся дружеские отношения в Москве…
Андрей Борисович всего это не слышал. Вдруг показалось, что душа его оторвалась от тела, и он увидел себя чужими глазами: тридцатилетний мужчина с уставшим лицом, брошенный старик, балык – воспоминание о рыбе. Андрей Борисович нащупал в кармане веревку. Так вот для чего! Душа вернулась в тело. «Уже?» – спросил Андрей Борисович. И душа ответила кивком. «А могла бы и задержаться», – подумал он, и сразу же заснеженные сосны за окном дернулись, замедлили бег, перешли на шаг.
– Вспомнила: Де Голль! – сказала Марина и пустила машину с дороги.
* * *
Елка, наряженная большим взрослым человеком в детской, пахла свежесрубленной сосной. Матвей выскользнул из-под одеяла, включил свет и приник к окну. Приложил щеку и, протопив на замерзшем стекле маленькую отдушину, Матвей выглянул на улицу. Мамы было не видно. На улице вообще никого не было – вечером в мороз никто не гуляет. Мама не шла.
Матвей подставил стул, потянулся к стене, снял с гвоздика фотографический портрет. Сирень, два заячьих зуба, травинка, челка на глазу, кружевной воротник, школьное платье, по нижнему полю скачут щедрые и размашистые: синяя «м», розовая «а», синяя «м», розовая «а». Матвей присел под елкой. «Ма-ма», – прочитал он, прикладывая палец к каждой букве.
Высылая перед собой неуловимую волну воздуха, в детскую шел броненосец. Матвей оглянулся. Распахнулась дверь.
– Играешь?
– Иггаю, – сказал Матвей.
– Зачем это у тебя? Отдай, испортишь.
Матвей без возражений вернул портрет и сопроводил взглядом его возвращение на гвоздик.
– Тетя, а мама ко мне ского пгиедет?
– Скоро, – сказал броненосец. – Уже едет… – Тетя посмотрел на портрет сестры, смахнула слезу, перекрестилась. – Давай-ка спать!
– А сказку? – возразил Матвей.
– Какую сказку?
– Мамину и папину. Пго кугочку.
– Про курочку? Хорошо. Лезь в постель.
Матвей бросился под одеяло, покорно закрыл глаза и приготовился слушать.
– Жили-были дед и баба. И была у них курочка Ряба. Вот снесла как-то раз курочка яичко, да яичко не простое, а золотое. Захотели дед и баба яичко разбить. Били-били – не разбили, били-били – не разбили. Положили яичко на полку. Бежала мимо мышка, хвостиком махнула – яичко упало и разбилось. Плачет дед, плачет баба. А курочка Ряба им говорит: «Не плачь дед, не плачь баба. Снесу я вам новое яичко, но не золоте, а простое».
* * *
Когда просыпаешься в угрожающей темноте, кажется, что глаза забыл где-то в коробке. Или на полке. Хочется щелкнуть и включить их. Тянешься, но не можешь нащупать кнопку. Нехорошо. Тогда идешь на хитрость: трешь глаза до искр, чтобы искрами разогнать мрак, вглядываешься в темноту, и вроде начинает что-то проясняться. Угадывается силуэт руки, коленки, под кроватью – тапочки, дальше стена, заледенелый черный квадрат окна, портрет матери, елка-сосна, дверца стенного шкафа, бездействующая лампа. Все становится на свои места – и уже не так страшно. А если еще спеть песенку… Жизнь вовсе не так плоха, как она может показаться в первую секунду, нужно лишь иметь мужество размером на пять минут, а потом все само пойдет как надо, и смелость больше не понадобится. И можно залезть под подушку, вынуть оттуда несколько шоколадных конфет, зашуршать оберткой, куснуть, потом еще. Эх, какое чудо, эта ночная жизнь! Сам себе хозяин. И нет никого вокруг. И скоро – вот-вот уже! – сказала тетя – мама приедет. А потом, быть может, и папа. «Нужно только вести себя очень хорошо», – она сказала. Матвей будет! Кровь из носу.
Он съел две конфеты, полежал немного, прислушался к себе, спустил с кровати ноги, прошел к елке. Где-то здесь должен быть рычажок. Вот он. Матвей зажег гирлянду, сел на пол и уставился на елку. Вести он себя теперь будет только хорошо и отлично. Это приблизит встречу с мамой – тетя обещала ответственно. А потом, быть может, и с папой. Только это очень трудно, вести себя хорошо. А отлично – практически невыполнимо. Но цель стоит того. Теперь он не будет стрелять в телевизор. Он не будет лежать на снегу. Не будет… Да все не будет! Будет сидеть на стульчике, положив руки на колени, и ждать. Если понадобится – целую вечность. Он терпеливый. Матвей вспомнил про фотографический портрет мамы. Подставил стул, снял маму с гвоздика, положил у елки, сел рядом.
Мама весело смотрела на потолок. И Матвею стало хорошо. А боязнь исчезла окончательно. Он погладил маму по щеке. Все-таки, какая красивая мама. Два зуба, челка. Когда он вырастет, у него тоже будет два таких зуба. А челку он отпускает уже сейчас. Только вот… Только тетя почему-то ее все время стрижет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
– Чему вы улыбаетесь? – спросила Марина.
– Вспомнил наш танец.
– Второй? – засмеялась Марина.
– Оба, – засмеялся Андрей Борисович.
А потом замолчал, ушел в себя. И до самого конца не проронил ни слова. Разве что одно – «веревка».
Марина что-то говорила, кажется, о маме, что та не понимает дочь, о детстве, что ей не разрешалось приносить животных – они могут быть больными, и теперь у нее дома живет черепаха, о работе, и что все надоело, а более всего – бухгалтерская отчетность, о Силантьеве, которого – сейчас, наконец, она поняла это со всей очевидностью – бросила, а не он – ее, и не жалеет, о детстве, что всегда была белой вороной, о вкусе, доставшемся, вроде, от отца, который был то ли учителем, то ли врачом, и которого она не знала, о возрасте, что она еще очень и очень молода, о том, что хорошо готовит, о доме, в котором уют и покой, о любви путешествовать и о том, что уже побывала и в Венеции на осеннем карнавале, и в Барселоне на корриде, и что, оказывается, коррида возникла, много веков назад, когда бык напал на какого-то чиновника, и некий смельчак спас этого чиновника, убив быка, и что история боя быков очень древняя, и что сначала коррида была конной, и что истинная коррида – это когда человек не верхом, а находится на земле, и что убитых животных ей совсем не жаль, так как они призваны служить человеку, и что она и сама смогла бы выйти на арену, и о том, что наверху все перепутали, и что она должна была родиться мальчиком – такой у нее характер, и про английские булавки – они, мол, чудо изобретательской мысли, и что один корабль целиком пошел на английские булавки, и что в Англии она тоже была, и даже про Андрея Борисовича, что он, дескать, ей интересен, и что они могли бы продолжить завязавшиеся дружеские отношения в Москве…
Андрей Борисович всего это не слышал. Вдруг показалось, что душа его оторвалась от тела, и он увидел себя чужими глазами: тридцатилетний мужчина с уставшим лицом, брошенный старик, балык – воспоминание о рыбе. Андрей Борисович нащупал в кармане веревку. Так вот для чего! Душа вернулась в тело. «Уже?» – спросил Андрей Борисович. И душа ответила кивком. «А могла бы и задержаться», – подумал он, и сразу же заснеженные сосны за окном дернулись, замедлили бег, перешли на шаг.
– Вспомнила: Де Голль! – сказала Марина и пустила машину с дороги.
* * *
Елка, наряженная большим взрослым человеком в детской, пахла свежесрубленной сосной. Матвей выскользнул из-под одеяла, включил свет и приник к окну. Приложил щеку и, протопив на замерзшем стекле маленькую отдушину, Матвей выглянул на улицу. Мамы было не видно. На улице вообще никого не было – вечером в мороз никто не гуляет. Мама не шла.
Матвей подставил стул, потянулся к стене, снял с гвоздика фотографический портрет. Сирень, два заячьих зуба, травинка, челка на глазу, кружевной воротник, школьное платье, по нижнему полю скачут щедрые и размашистые: синяя «м», розовая «а», синяя «м», розовая «а». Матвей присел под елкой. «Ма-ма», – прочитал он, прикладывая палец к каждой букве.
Высылая перед собой неуловимую волну воздуха, в детскую шел броненосец. Матвей оглянулся. Распахнулась дверь.
– Играешь?
– Иггаю, – сказал Матвей.
– Зачем это у тебя? Отдай, испортишь.
Матвей без возражений вернул портрет и сопроводил взглядом его возвращение на гвоздик.
– Тетя, а мама ко мне ского пгиедет?
– Скоро, – сказал броненосец. – Уже едет… – Тетя посмотрел на портрет сестры, смахнула слезу, перекрестилась. – Давай-ка спать!
– А сказку? – возразил Матвей.
– Какую сказку?
– Мамину и папину. Пго кугочку.
– Про курочку? Хорошо. Лезь в постель.
Матвей бросился под одеяло, покорно закрыл глаза и приготовился слушать.
– Жили-были дед и баба. И была у них курочка Ряба. Вот снесла как-то раз курочка яичко, да яичко не простое, а золотое. Захотели дед и баба яичко разбить. Били-били – не разбили, били-били – не разбили. Положили яичко на полку. Бежала мимо мышка, хвостиком махнула – яичко упало и разбилось. Плачет дед, плачет баба. А курочка Ряба им говорит: «Не плачь дед, не плачь баба. Снесу я вам новое яичко, но не золоте, а простое».
* * *
Когда просыпаешься в угрожающей темноте, кажется, что глаза забыл где-то в коробке. Или на полке. Хочется щелкнуть и включить их. Тянешься, но не можешь нащупать кнопку. Нехорошо. Тогда идешь на хитрость: трешь глаза до искр, чтобы искрами разогнать мрак, вглядываешься в темноту, и вроде начинает что-то проясняться. Угадывается силуэт руки, коленки, под кроватью – тапочки, дальше стена, заледенелый черный квадрат окна, портрет матери, елка-сосна, дверца стенного шкафа, бездействующая лампа. Все становится на свои места – и уже не так страшно. А если еще спеть песенку… Жизнь вовсе не так плоха, как она может показаться в первую секунду, нужно лишь иметь мужество размером на пять минут, а потом все само пойдет как надо, и смелость больше не понадобится. И можно залезть под подушку, вынуть оттуда несколько шоколадных конфет, зашуршать оберткой, куснуть, потом еще. Эх, какое чудо, эта ночная жизнь! Сам себе хозяин. И нет никого вокруг. И скоро – вот-вот уже! – сказала тетя – мама приедет. А потом, быть может, и папа. «Нужно только вести себя очень хорошо», – она сказала. Матвей будет! Кровь из носу.
Он съел две конфеты, полежал немного, прислушался к себе, спустил с кровати ноги, прошел к елке. Где-то здесь должен быть рычажок. Вот он. Матвей зажег гирлянду, сел на пол и уставился на елку. Вести он себя теперь будет только хорошо и отлично. Это приблизит встречу с мамой – тетя обещала ответственно. А потом, быть может, и с папой. Только это очень трудно, вести себя хорошо. А отлично – практически невыполнимо. Но цель стоит того. Теперь он не будет стрелять в телевизор. Он не будет лежать на снегу. Не будет… Да все не будет! Будет сидеть на стульчике, положив руки на колени, и ждать. Если понадобится – целую вечность. Он терпеливый. Матвей вспомнил про фотографический портрет мамы. Подставил стул, снял маму с гвоздика, положил у елки, сел рядом.
Мама весело смотрела на потолок. И Матвею стало хорошо. А боязнь исчезла окончательно. Он погладил маму по щеке. Все-таки, какая красивая мама. Два зуба, челка. Когда он вырастет, у него тоже будет два таких зуба. А челку он отпускает уже сейчас. Только вот… Только тетя почему-то ее все время стрижет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57