В провинции революция протекала более болезненно. Фашисты доламывали остатки красных очагов и гнезд, дожигали социалистические кооперативы и палаты труда, довершали расправы с врагами. Но скоро из центра зазвучали умеряющие окрики: «иллегализм» кончался, приближалась «нормализация». Нужно было восстанавливать авторитет закона.
16 ноября 1922 года новое правительство предстало перед камерой депутатов, собравшихся после каникул. Это был большой день. Лицом к лицу встречались два принципа, два начала. Повсюду напряженно ожидали речи Муссолини и приема, который ему окажет народное представительство. Обстановка сложилась благоприятно для диктатора и явно неблагоприятно для палаты: не только реальная сила, но и сочувствие общественного мнения склонялось в сторону фашизма. Страна психологически приняла и усвоила переворот.
Декларация правительства была сознательно построена в форме монолога вождя. В ней не было ничего похожего на стиль выступления парламентарного кабинета, заинтересованного в доверии парламента. Недаром она начиналась с указания на «фашистскую революцию»: правительство видело источник своей власти не в одобрении палаты, а в революционном акте. В лице правительства революция авторитарно диктует свою волю учреждениям старого порядка. Но вместе с тем, победив, революция хочет сама себя ограничить, проявив умеренность, спастись от излишеств. Это провозглашение умеренности – второй существенный мотив первой парламентской декларации Муссолини.
«Я не хочу злоупотреблять победой, – заявлял он в ней, – мог бы, но не хочу. Я поставил себе пределы. Я мог бы покарать всех, кто пытался очернить, оклеветать фашизм. Это темное и серое здание я мог бы превратить в солдатский бивуак. Я мог бы разогнать парламент и образовать чисто фашистское правительство… Я составил коалиционное правительство не для того, чтобы получить парламентское большинство, – я в нем не нуждаюсь, – но чтобы призвать на помощь истощенной Италии всех, – независимо от партий, – кто хочет ее спасти… Я не хочу править вопреки палате, если это не необходимо. Но палата должна понять, что от нее зависит – жить еще два дня, или два года… Мы требуем полноты власти, ибо хотим полноты ответственности. Пусть никто из наших вчерашних, сегодняшних или завтрашних недругов не воображает, что мы пришли не надолго. Это окажется иллюзией, не менее ребяческой, нежели иллюзии вчерашнего дня»… Речь кончалась призывом к помощи Божией.
Палата послушно и покорно выслушала эту беспримерную в истории парламентаризма министерскую декларацию. Лишь социалист Модильяни реагировал на нее громким возгласом «да здравствует парламент!» Но самое замечательное – это то, что конец речи сопровождался бурными рукоплесканиями залы: парламент приветствовал собственное уничтожение! Было отмечено, что среди депутатов демонстративно аплодировал сам Джиолитти: он открыто признавал, что фашизм – естественный результат сложившейся обстановки и что нужно лояльно воспринять этот новый социально-политический опыт. Таково, в сущности, было общее настроение, и плыть против течения, лечь костьми во славу демократического парламентаризма ни у кого из демократических парламентариев не нашлось ни охоты, ни мужества, ни энтузиазма. В заключительной речи после прений по декларации Муссолини с обидной ясностью формулировал свое отношение к почтенному собранию: «во имя силы, реально существующей, я достаточно доказал это, – я принес палате зеркало и говорю ей: осмотрись, и либо изменись, либо исчезни!» Палата предпочла первое: куда девались ее строптивые привычки, ее хозяйская осанка, ее кулуарные сговоры и заговоры? Тремястами голосов против сотни социалистов она вотировала доверие правительству, с надменным презрением объяснившему, что оно не нуждается в ее доверии. А немного спустя, согласно его требованию, она постановила передать ему власть на год для проведения срочных реформ в области финансовой, административной и проч. Выпивая до дна горькую чашу позора, она даже не находила ее особенно горькой; эта атрофия вкуса усугубляла ее позор, неотразимо вскрывала всю глубину ее морально-политического падения, но одновременно выпукло отражала общую картину жизни страны…
В сенате диктатор выступал дружелюбнее: угрозы и колкости предназначались, очевидно, лишь для исчадий формальной демократии. Отмечая на замечания сенаторов, он повторял, в общем, свои обычные мысли, но высказывал их откровеннее и задушевнее. Мотив «умеренности» звучал в его сенатской речи 27 ноября еще более настойчиво. Революция – крайнее средство, печальная необходимость. «Не было иного средства, кроме революции, воздействовать на правящий слой… Но я поставил себе границы, ограничил себя правилами и пределами… Кто бы мог сопротивляться мне? Кто мог оказать сопротивление движению не трехсот тысяч избирательных карточек, а трехсот тысяч грудей и трехсот тысяч ружей? Ради любви к родине, я все подчинил высшим интересам, все умерил, все направил в конституционные колеи». Нельзя было губить страну из-за отвлеченного принципа свободы. «Что такое либерализм? Если совершенный либерализм требует, чтобы нескольким сотням безумцев, фанатиков или мерзавцев была дана свобода уродовать сорок миллионов итальянцев, – тогда я не либерал. Я не чту этих фетишей. Если затронуты интересы страны, правительство не вправе оставаться безучастным. Иначе это будет ошибкою в начале и самоубийством в результате. Я хочу, чтобы национальная дисциплина не была больше пустым словом». Нечего бояться дальнейших беззаконий: им положит предел беззаветная дисциплина фашистов. «Они слушаются. Я осмелюсь сказать, что они снабжены мистическим чувством послушания. Я уверен, что этот фашистский иллегализм нынче кончается, завтра исчезнет». Конечно, впереди – большие трудности и великая историческая ответственность. «Да, это верно, подчас сознание этой ответственности подавляет меня. Знаю, если мне не суждена удача, я – конченный человек. Но дело не во мне. Неуспех будет тяжелым ударом и для нации. И я принужден держать руль в своих руках и не уступать его никому».
Сенат, вслед за камерою депутатов, примирился с переворотом, признал законным выдвинутое им правительство. Тем самым фашизм вступил в новый период своей истории. Непосредственная борьба за власть кончилась. В руки Муссолини перешла вся полнота власти, какая и не снилась его предшественникам по креслу премьера. Парламент остался, но после божественной комедии самосечения вполне перешел на «холостой ход». Нужно было приступать к положительной реформаторской деятельности, к осуществлению «фашистской программы». Фашистской партии предстоял государственный экзамен.
16. После победы. Сильная власть. «Классический либерализм». Produttivismo
Программа! В своей парламентской декларации Муссолини иронически отмахнулся от ее подробного изложения. «Со всех сторон, – сказал он, – перед приходом нашим к власти, с нас спрашивали программу. Но, увы, Италии недостает не программы, но людей, достаточно сильных и волевых, чтобы воплотить программы в жизнь. Все проблемы итальянской жизни – говорю, все! – уже разрешены на бумаге; если чего не хватало, так это воли их разрешить на деле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
16 ноября 1922 года новое правительство предстало перед камерой депутатов, собравшихся после каникул. Это был большой день. Лицом к лицу встречались два принципа, два начала. Повсюду напряженно ожидали речи Муссолини и приема, который ему окажет народное представительство. Обстановка сложилась благоприятно для диктатора и явно неблагоприятно для палаты: не только реальная сила, но и сочувствие общественного мнения склонялось в сторону фашизма. Страна психологически приняла и усвоила переворот.
Декларация правительства была сознательно построена в форме монолога вождя. В ней не было ничего похожего на стиль выступления парламентарного кабинета, заинтересованного в доверии парламента. Недаром она начиналась с указания на «фашистскую революцию»: правительство видело источник своей власти не в одобрении палаты, а в революционном акте. В лице правительства революция авторитарно диктует свою волю учреждениям старого порядка. Но вместе с тем, победив, революция хочет сама себя ограничить, проявив умеренность, спастись от излишеств. Это провозглашение умеренности – второй существенный мотив первой парламентской декларации Муссолини.
«Я не хочу злоупотреблять победой, – заявлял он в ней, – мог бы, но не хочу. Я поставил себе пределы. Я мог бы покарать всех, кто пытался очернить, оклеветать фашизм. Это темное и серое здание я мог бы превратить в солдатский бивуак. Я мог бы разогнать парламент и образовать чисто фашистское правительство… Я составил коалиционное правительство не для того, чтобы получить парламентское большинство, – я в нем не нуждаюсь, – но чтобы призвать на помощь истощенной Италии всех, – независимо от партий, – кто хочет ее спасти… Я не хочу править вопреки палате, если это не необходимо. Но палата должна понять, что от нее зависит – жить еще два дня, или два года… Мы требуем полноты власти, ибо хотим полноты ответственности. Пусть никто из наших вчерашних, сегодняшних или завтрашних недругов не воображает, что мы пришли не надолго. Это окажется иллюзией, не менее ребяческой, нежели иллюзии вчерашнего дня»… Речь кончалась призывом к помощи Божией.
Палата послушно и покорно выслушала эту беспримерную в истории парламентаризма министерскую декларацию. Лишь социалист Модильяни реагировал на нее громким возгласом «да здравствует парламент!» Но самое замечательное – это то, что конец речи сопровождался бурными рукоплесканиями залы: парламент приветствовал собственное уничтожение! Было отмечено, что среди депутатов демонстративно аплодировал сам Джиолитти: он открыто признавал, что фашизм – естественный результат сложившейся обстановки и что нужно лояльно воспринять этот новый социально-политический опыт. Таково, в сущности, было общее настроение, и плыть против течения, лечь костьми во славу демократического парламентаризма ни у кого из демократических парламентариев не нашлось ни охоты, ни мужества, ни энтузиазма. В заключительной речи после прений по декларации Муссолини с обидной ясностью формулировал свое отношение к почтенному собранию: «во имя силы, реально существующей, я достаточно доказал это, – я принес палате зеркало и говорю ей: осмотрись, и либо изменись, либо исчезни!» Палата предпочла первое: куда девались ее строптивые привычки, ее хозяйская осанка, ее кулуарные сговоры и заговоры? Тремястами голосов против сотни социалистов она вотировала доверие правительству, с надменным презрением объяснившему, что оно не нуждается в ее доверии. А немного спустя, согласно его требованию, она постановила передать ему власть на год для проведения срочных реформ в области финансовой, административной и проч. Выпивая до дна горькую чашу позора, она даже не находила ее особенно горькой; эта атрофия вкуса усугубляла ее позор, неотразимо вскрывала всю глубину ее морально-политического падения, но одновременно выпукло отражала общую картину жизни страны…
В сенате диктатор выступал дружелюбнее: угрозы и колкости предназначались, очевидно, лишь для исчадий формальной демократии. Отмечая на замечания сенаторов, он повторял, в общем, свои обычные мысли, но высказывал их откровеннее и задушевнее. Мотив «умеренности» звучал в его сенатской речи 27 ноября еще более настойчиво. Революция – крайнее средство, печальная необходимость. «Не было иного средства, кроме революции, воздействовать на правящий слой… Но я поставил себе границы, ограничил себя правилами и пределами… Кто бы мог сопротивляться мне? Кто мог оказать сопротивление движению не трехсот тысяч избирательных карточек, а трехсот тысяч грудей и трехсот тысяч ружей? Ради любви к родине, я все подчинил высшим интересам, все умерил, все направил в конституционные колеи». Нельзя было губить страну из-за отвлеченного принципа свободы. «Что такое либерализм? Если совершенный либерализм требует, чтобы нескольким сотням безумцев, фанатиков или мерзавцев была дана свобода уродовать сорок миллионов итальянцев, – тогда я не либерал. Я не чту этих фетишей. Если затронуты интересы страны, правительство не вправе оставаться безучастным. Иначе это будет ошибкою в начале и самоубийством в результате. Я хочу, чтобы национальная дисциплина не была больше пустым словом». Нечего бояться дальнейших беззаконий: им положит предел беззаветная дисциплина фашистов. «Они слушаются. Я осмелюсь сказать, что они снабжены мистическим чувством послушания. Я уверен, что этот фашистский иллегализм нынче кончается, завтра исчезнет». Конечно, впереди – большие трудности и великая историческая ответственность. «Да, это верно, подчас сознание этой ответственности подавляет меня. Знаю, если мне не суждена удача, я – конченный человек. Но дело не во мне. Неуспех будет тяжелым ударом и для нации. И я принужден держать руль в своих руках и не уступать его никому».
Сенат, вслед за камерою депутатов, примирился с переворотом, признал законным выдвинутое им правительство. Тем самым фашизм вступил в новый период своей истории. Непосредственная борьба за власть кончилась. В руки Муссолини перешла вся полнота власти, какая и не снилась его предшественникам по креслу премьера. Парламент остался, но после божественной комедии самосечения вполне перешел на «холостой ход». Нужно было приступать к положительной реформаторской деятельности, к осуществлению «фашистской программы». Фашистской партии предстоял государственный экзамен.
16. После победы. Сильная власть. «Классический либерализм». Produttivismo
Программа! В своей парламентской декларации Муссолини иронически отмахнулся от ее подробного изложения. «Со всех сторон, – сказал он, – перед приходом нашим к власти, с нас спрашивали программу. Но, увы, Италии недостает не программы, но людей, достаточно сильных и волевых, чтобы воплотить программы в жизнь. Все проблемы итальянской жизни – говорю, все! – уже разрешены на бумаге; если чего не хватало, так это воли их разрешить на деле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52