В его уме, видимо, теснились мысли об утрате, ибо лицо его выражало невыносимое горе, так легко овладевающее простыми и грубыми натурами и готовое перейти в ненависть ко всему миру и ко всем, кто в нем остался после того, как не стало любимого человека. Старик делал самые отчаянные попытки спасти сына, и его лишь силой удержали в такую минуту, когда он уже не мог помочь несчастному и только погиб бы сам. Все это, очевидно, сейчас бурлило в его памяти. Взгляд его искоса скользил по гробу, как по предмету, на который он не мог долго смотреть, но от которого все же не мог отвести глаз. На неизбежные вопросы, с которыми время от времени к нему обращались, он отвечал кратко, резко и почти злобно. Никто из членов семьи еще не посмел сказать ему слово сочувствия или утешения. Его мужеподобная и горластая жена, в обычное время — полновластная хозяйка дома, чем она справедливо хвалилась, теперь, потрясенная тяжкой потерей, покорно молчала и вынуждена была скрывать от супруга взрывы своего женского горя. Видя, что с минуты несчастья он отказывается от еды, и не решаясь сама подойти к нему, она утром пустилась на ухищрение и подослала к мужу самого младшего мальчика, его любимца, чтобы тот подал ему еду. Первым побуждением рыбака было в ярости оттолкнуть миску, что очень испугало ребенка, но затем он сейчас же схватил малыша на руки и стал жадно его целовать.
— Ты вырастешь славным парнем, Пати, да хранит тебя небо! Но никогда, никогда ты не станешь для меня тем, чем был Стини. Он с десяти лет выходил со мной под парусом в море, и отсюда до Бьюкен-несса никто лучше его не умел закинуть невод. Говорят, люди должны покоряться судьбе. Попытаюсь!
И с этого мгновения он молчал, если не приходилось, как мы уже упоминали, отвечать на возникавшие вопросы. Таково было безутешное состояние отца.
В другом углу, закрыв лицо передником, сидела мать. О силе ее горя можно было судить по тому, как она ломала руки и как судорожно вздымалась под покровом ее грудь. Две соседки, усердно нашептывавшие ей обычные советы примириться с непоправимым, казалось, старались если не утешить, то хоть заглушить ее горе своими речами.
К горю детей примешивалось недоумение. Они замечали вокруг необычайные приготовления и поставленные на стол пшеничный хлеб и вино, которыми даже беднейший крестьянин или рыбак потчует гостей при таких скорбных событиях. И, таким образом, их горе по поводу смерти брата уже почти растворилось в восхищении перед пышностью похорон.
Но самой замечательной фигурой в этой скорбной группе была бабушка. Сидя в своем обычном кресле с обычным равнодушным видом и безразличием ко всему окружающему, она то и дело машинально пыталась вращать веретено или нащупывала возле себя прялку, хотя то и другое было отложено в сторону. Потом она оглядывала комнату, словно пораженная исчезновением неизменных принадлежностей своей работы, и, казалось, дивилась черному цвету платья, в которое ее переодели, и множеству окружавших ее лиц. В такие минуты она поднимала голову, дико озираясь, и останавливала взгляд на кровати и гробе внука, словно вдруг впервые начинала сознавать постигшее семью несчастье.
В ее полузастывших чертах отражалось то замешательство, то недоумение или горе. Но она не произнесла ни слова, не пролила ни слезинки. И никто из семьи не мог бы сказать по выражению ее лица, в какой мере до нее доходила эта необычная суета. Она сидела среди собравшихся на похороны как связующее звено между скорбными живыми и мертвым телом оплакиваемого ими человека, как существо, в котором свет бытия уже затмевали подкрадывающиеся тени смерти.
Когда Олдбок вошел в этот дом скорби, все на минуту безмолвно склонили головы, и затем, по шотландскому обычаю, гостей стали обносить вином и хлебом. В это время Элспет поразила и испугала всех, сделав знак разносившему угощение остановиться. Она взяла в руку стакан, встала и с бессмысленной улыбкой, игравшей на морщинистом лице, глухим, дрожащим голосом провозгласила:
— Желаю вам здравствовать, господа, и часто веселиться на таких собраниях!
Все отшатнулись при этом зловещем пожелании и поставили обратно нетронутые стаканы, содрогаясь от ужаса, понятного тем, кто знает, сколько еще суеверий распространено среди простых шотландцев. Однако, отведав напиток, старуха вдруг воскликнула:
— Что это? Вино! Откуда вино в доме моего сына? .. Ох, теперь я поняла горестную причину, — продолжала она, подавляя стон.
Уронив стакан, она еще миг постояла, пристально глядя на кровать, где стоял гроб ее внука, затем медленно опустилась в кресло и прикрыла глаза и лоб иссохшей, бледной рукой.
В эту минуту в дом вошел пастор. Мистер Блеттергаул, неистощимый говорун, особенно на тему об обогащении казны за счет монастырей, вдовьих земельных прав, десятин и церковных тяжб, донимавший своим красноречием слушателей в тот год, когда, к их несчастью, состоял председателем церковного суда, был все же добрый человек, по выражению шотландских пресвитериан — «прямой с богом и людьми». Ни одно духовное лицо столь усердно не посещало больных и несчастных, не поучало юношей, не наставляло несведущих и не увещевало заблудших. И поэтому, несмотря на раздражение от его многословия и предрассудков, личных и профессиональных, несмотря, далее, на постоянное отрицание за ним способности здраво мыслить, особенно в вопросах духа и вкуса, о которых Блеттергаул был склонен распространяться, надеясь когда-нибудь пробить себе дорогу к кафедре риторики или литературы, — несмотря, повторяю, на предубеждения, вызываемые всеми этими обстоятельствами, наш друг антикварий взирал на упомянутого Блеттергаула с большим уважением и почтением, хотя, признаюсь, лэрда, вопреки требованиям приличия и увещеваниям женской части семьи, не часто удавалось, как он выражался, «с собаками выгнать» из дома, чтобы послушать проповедь названого слуги божьего. Тем не менее он всегда чувствовал неловкость, если отлучался из Монкбарнса в тот день, когда приходил Блеттергаул, которого постоянно приглашали обедать там по воскресеньям: эти визиты были со стороны мистера Блеттергаула знаком его уважения, вполне приемлемым, по мнению хозяина, для пастора и совместимым с собственными привычками Олдбока.
Теперь после отступления, которое понадобилось нам лишь для того, чтобы ближе познакомить наших читателей с честным священнослужителем, возвратимся к прерванному рассказу. Войдя в хижину и ответив на безмолвные и скорбные приветствия находившихся там людей, мистер Блеттергаул сейчас же протиснулся к несчастному отцу и, видимо, попытался шепнуть ему несколько слов утешения и сочувствия. Но старик еще не мог их слышать. Он лишь угрюмо кивнул головой и пожал священнику руку в знак благодарности за добрые намерения, однако либо не мог, либо не пожелал ничего ответить.
Затем священник подошел к матери, двигаясь так медленно и бесшумно, словно боялся, что пол, подобно тонкому льду, подломится под его ногами и что от первого же звука разрушатся какие-то магические чары и хижина со всеми ее обитателями провалится в бездну. О том, что он сказал бедной женщине, можно судить только по ее ответам, когда, задыхаясь от подавляемых рыданий под покровом, который она все еще не отнимала от лица, миссис Маклбеккит чуть слышно твердила при каждой паузе пастора:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133
— Ты вырастешь славным парнем, Пати, да хранит тебя небо! Но никогда, никогда ты не станешь для меня тем, чем был Стини. Он с десяти лет выходил со мной под парусом в море, и отсюда до Бьюкен-несса никто лучше его не умел закинуть невод. Говорят, люди должны покоряться судьбе. Попытаюсь!
И с этого мгновения он молчал, если не приходилось, как мы уже упоминали, отвечать на возникавшие вопросы. Таково было безутешное состояние отца.
В другом углу, закрыв лицо передником, сидела мать. О силе ее горя можно было судить по тому, как она ломала руки и как судорожно вздымалась под покровом ее грудь. Две соседки, усердно нашептывавшие ей обычные советы примириться с непоправимым, казалось, старались если не утешить, то хоть заглушить ее горе своими речами.
К горю детей примешивалось недоумение. Они замечали вокруг необычайные приготовления и поставленные на стол пшеничный хлеб и вино, которыми даже беднейший крестьянин или рыбак потчует гостей при таких скорбных событиях. И, таким образом, их горе по поводу смерти брата уже почти растворилось в восхищении перед пышностью похорон.
Но самой замечательной фигурой в этой скорбной группе была бабушка. Сидя в своем обычном кресле с обычным равнодушным видом и безразличием ко всему окружающему, она то и дело машинально пыталась вращать веретено или нащупывала возле себя прялку, хотя то и другое было отложено в сторону. Потом она оглядывала комнату, словно пораженная исчезновением неизменных принадлежностей своей работы, и, казалось, дивилась черному цвету платья, в которое ее переодели, и множеству окружавших ее лиц. В такие минуты она поднимала голову, дико озираясь, и останавливала взгляд на кровати и гробе внука, словно вдруг впервые начинала сознавать постигшее семью несчастье.
В ее полузастывших чертах отражалось то замешательство, то недоумение или горе. Но она не произнесла ни слова, не пролила ни слезинки. И никто из семьи не мог бы сказать по выражению ее лица, в какой мере до нее доходила эта необычная суета. Она сидела среди собравшихся на похороны как связующее звено между скорбными живыми и мертвым телом оплакиваемого ими человека, как существо, в котором свет бытия уже затмевали подкрадывающиеся тени смерти.
Когда Олдбок вошел в этот дом скорби, все на минуту безмолвно склонили головы, и затем, по шотландскому обычаю, гостей стали обносить вином и хлебом. В это время Элспет поразила и испугала всех, сделав знак разносившему угощение остановиться. Она взяла в руку стакан, встала и с бессмысленной улыбкой, игравшей на морщинистом лице, глухим, дрожащим голосом провозгласила:
— Желаю вам здравствовать, господа, и часто веселиться на таких собраниях!
Все отшатнулись при этом зловещем пожелании и поставили обратно нетронутые стаканы, содрогаясь от ужаса, понятного тем, кто знает, сколько еще суеверий распространено среди простых шотландцев. Однако, отведав напиток, старуха вдруг воскликнула:
— Что это? Вино! Откуда вино в доме моего сына? .. Ох, теперь я поняла горестную причину, — продолжала она, подавляя стон.
Уронив стакан, она еще миг постояла, пристально глядя на кровать, где стоял гроб ее внука, затем медленно опустилась в кресло и прикрыла глаза и лоб иссохшей, бледной рукой.
В эту минуту в дом вошел пастор. Мистер Блеттергаул, неистощимый говорун, особенно на тему об обогащении казны за счет монастырей, вдовьих земельных прав, десятин и церковных тяжб, донимавший своим красноречием слушателей в тот год, когда, к их несчастью, состоял председателем церковного суда, был все же добрый человек, по выражению шотландских пресвитериан — «прямой с богом и людьми». Ни одно духовное лицо столь усердно не посещало больных и несчастных, не поучало юношей, не наставляло несведущих и не увещевало заблудших. И поэтому, несмотря на раздражение от его многословия и предрассудков, личных и профессиональных, несмотря, далее, на постоянное отрицание за ним способности здраво мыслить, особенно в вопросах духа и вкуса, о которых Блеттергаул был склонен распространяться, надеясь когда-нибудь пробить себе дорогу к кафедре риторики или литературы, — несмотря, повторяю, на предубеждения, вызываемые всеми этими обстоятельствами, наш друг антикварий взирал на упомянутого Блеттергаула с большим уважением и почтением, хотя, признаюсь, лэрда, вопреки требованиям приличия и увещеваниям женской части семьи, не часто удавалось, как он выражался, «с собаками выгнать» из дома, чтобы послушать проповедь названого слуги божьего. Тем не менее он всегда чувствовал неловкость, если отлучался из Монкбарнса в тот день, когда приходил Блеттергаул, которого постоянно приглашали обедать там по воскресеньям: эти визиты были со стороны мистера Блеттергаула знаком его уважения, вполне приемлемым, по мнению хозяина, для пастора и совместимым с собственными привычками Олдбока.
Теперь после отступления, которое понадобилось нам лишь для того, чтобы ближе познакомить наших читателей с честным священнослужителем, возвратимся к прерванному рассказу. Войдя в хижину и ответив на безмолвные и скорбные приветствия находившихся там людей, мистер Блеттергаул сейчас же протиснулся к несчастному отцу и, видимо, попытался шепнуть ему несколько слов утешения и сочувствия. Но старик еще не мог их слышать. Он лишь угрюмо кивнул головой и пожал священнику руку в знак благодарности за добрые намерения, однако либо не мог, либо не пожелал ничего ответить.
Затем священник подошел к матери, двигаясь так медленно и бесшумно, словно боялся, что пол, подобно тонкому льду, подломится под его ногами и что от первого же звука разрушатся какие-то магические чары и хижина со всеми ее обитателями провалится в бездну. О том, что он сказал бедной женщине, можно судить только по ее ответам, когда, задыхаясь от подавляемых рыданий под покровом, который она все еще не отнимала от лица, миссис Маклбеккит чуть слышно твердила при каждой паузе пастора:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133