Однако ж он решил, что надо подавить все душевные волнения и заставить себя выполнить дело, доверенное ему полковником Эверардом, которому он был стольким обязан. Поднимаясь по склону мимо Круглой башни, он взглянул на флагшток, где всегда развевался английский флаг.
Но флаг со всеми своими обычными украшениями, с великолепными королевскими гербами, с богатой вышивкой исчез; на его месте развевался флаг республики, голубой с красным, с крестом святого Георгия; однако в то время его еще не пересекал диагональный крест Шотландии, который был вскоре добавлен как свидетельство победы Англии над своим старинным врагом. От смены флага мысли Уайлдрейка еще более омрачились; он глубоко погрузился в них и пришел в себя, только когда услышал удар мушкетного приклада по мостовой и окрик часового, прозвучавший так резко, что Уайлдрейк вздрогнул.
— Кто идет?
— Курьер, — ответил Уайлдрейк, — к его превосходительству главнокомандующему.
— Стой, я дам знать дежурному офицеру.
Появился капрал; он отличался от своих солдат тем, что носил два воротника, шляпой — вдвое выше солдатских, длинным и широким плащом и тройной порцией угрюмой важности. По лицу его было видно, что он принадлежал к тем непоколебимым фанатикам, которым Оливер был обязан своими успехами; религиозный фанатизм давал им перевес над храбрыми и знатными роялистами, которые израсходовали силы в безуспешной защите особы и короны своего монарха. Он посмотрел на Уайлдрейка с угрюмой важностью, как будто мысленно делал опись его внешности и предметов одежды; рассмотрев все внимательно, он велел «изложить дело», — У меня поручение, — отвечал Уайлдрейк со всей твердостью, на какую был способен, так как пристальный взгляд капрала вызвал у него нервную дрожь, — у меня поручение к вашему генералу.
— Ты хочешь сказать — к его превосходительству главнокомандующему? — поправил его капрал. — Речь твоя, приятель, слишком уж отдает неуважением к его превосходительству.
«Черт бы побрал его превосходительство!» — чуть было не сорвалось с языка у роялиста, но благоразумие удержало его и не дало оскорблению прорваться через преграду. Он только молча поклонился.
— Следуй за мной, — приказал важный капрал, и Уайлдрейк покорно проследовал за ним в караульное помещение. Внутри оно было обычным для того времени и совсем не походило на военные посты наших дней.
У огня сидело несколько солдат, они слушали своего товарища, который втолковывал им религиозные догмы. Вначале он говорил вполголоса, хоть и очень многоречиво, но по мере приближения к концу голос его стал резким и высоким, он как бы призывал к немедленным возражениям или к молчаливому согласию с ним. Слушатели внимали оратору с застывшими лицами, только клубы табачного дыма вылетали из-под густых усов. На скамейке ничком лежал солдат; спал он или предавался размышлениям — трудно было сказать. Посреди комнаты стоял офицер, как было видно по расшитой перевязи и шарфу, обвязанному вокруг пояса; в остальном одежда его была очень проста; он был занят обучением неуклюжего рекрута тогдашнему ружейному артикулу.
Этот артикул состоял по меньшей мере из двадцати различных команд; до тех пор, пока все они не были выполнены, капрал не позволил Уайлдрейку сесть или пройти дальше порога, и тот принужден был слушать, как одна команда следовала за другой: поднять мушкет, опустить мушкет, взвести курок, зарядить — и множество других, пока слова «почистить мушкет» на время не приостановили обучение.
— Как тебя зовут, приятель? — спросил офицер у рекрута, когда урок кончился.
— Эфраим, — ответил парень, сильно гнусавя.
— А еще как тебя называют?
— Эфраим Кобб из благочестивого города Глостера, там я жил семь лет, служил подмастерьем у достойного сапожника.
— Доброе ремесло, — отвечал офицер, — но теперь ты связал свою судьбу с пашей и будешь поставлен выше шила и колодки.
Эта потуга на остроумие сопровождалась мрачной улыбкой; затем офицер повернулся к капралу, который стоял в двух шагах от пего с видом человека, горящего желанием высказаться, и спросил:
— Ну, капрал, что нового?
— Да тут, с разрешения вашего превосходительства, один малый явился с пакетом, — ответил капрал. — Но душа моя не возрадовалась, когда я его увидел: сдается мне, что это волк в овечьей шкуре.
По этим словам Уайлдрейк понял, что перед ним тот выдающийся деятель, к которому он послан, и он помедлил, обдумывая, как обратиться к главнокомандующему.
Внешность Оливера Кромвеля, как известно, не производила благоприятного впечатления. Он был среднего роста, крепок и коренаст; черты лица, резкие и суровые, выражали, однако, природную проницательность и глубину мысли. Глаза у него были серые, взгляд пронизывающий, красноватый нос велик по сравнению с остальными чертами лица.
Говорил он, когда хотел, чтобы его ясно поняли, сильно и убедительно, но без изящества и не весьма красноречиво. Никто не мог бы выразить ту же мысль в более сжатой и понятной форме. Но часто бывало, что Кромвель изображал оратора только для того, чтобы поразить слух людей, а не для того, чтобы просветить их разум; тогда он облекал смысл своих речей — или то, что казалось смыслом, — во множество туманных слов, загромождал их столькими присказками и подкреплял таким лабиринтом отступлений, что становился, пожалуй, самым невразумительным из тех ораторов, которые приводят публику в замешательство; а между тем он был одним из самых умных людей в Англии. Один историк давно сказал, что собрание речей лорда-протектора составило бы, за немногими исключениями, самую бессмысленную книгу в мире, но ему следовало бы еще добавить, что никто не умел говорить так сильно, кратко и вразумительно, когда он в самом деле хотел, чтобы его поняли.
Отмечали также, что Кромвель происходил из хорошей семьи и по отцу и по матери, имел возможность получить отменное образование и воспитание, которое подобало бы его происхождению, но этот популярный в народе фанатичный правитель никак не мог приучиться к учтивости, принятой в высшем обществе, или же пренебрегал ею. Манеры его отличались грубостью, а иной раз походили на паясничанье, но в словах и поведении была сила, соответствующая его характеру: она вызывала трепет, если не уважение. И бывали даже минуты, когда этот мрачный и коварный дух проявлялся так, что внушал почти симпатию. Юмор, который временами у него прорывался, был грубый и зачастую простоватый. В характере Кромвеля отразились черты его соотечественников: презрение к глупости, ненависть к аффектации, отвращение к церемонности; благодаря всему этому, в сочетании с природным здравым смыслом и мужеством, он стал во многих отношениях выразителем идей английской демократии.
Религиозность его будет всегда вызывать большие сомнения, которые он и сам вряд ли мог бы разрешить. Бесспорно, в жизни Кромвеля был период, когда его вдохновляла подлинная вера, и тогда в его натуре, слегка склонной к ипохондрии, появился фанатизм, повлиявший на многих людей того времени. С другой стороны, в политической карьере Кромвеля были периоды, когда его с полным основанием можно было обвинить в лицемерном притворстве. Может быть, правильнее всего будет судить о нем и о других людях той эпохи, если допустить, что их религиозные чувства были отчасти искренними а отчасти притворными, в зависимости от личной выгоды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144
Но флаг со всеми своими обычными украшениями, с великолепными королевскими гербами, с богатой вышивкой исчез; на его месте развевался флаг республики, голубой с красным, с крестом святого Георгия; однако в то время его еще не пересекал диагональный крест Шотландии, который был вскоре добавлен как свидетельство победы Англии над своим старинным врагом. От смены флага мысли Уайлдрейка еще более омрачились; он глубоко погрузился в них и пришел в себя, только когда услышал удар мушкетного приклада по мостовой и окрик часового, прозвучавший так резко, что Уайлдрейк вздрогнул.
— Кто идет?
— Курьер, — ответил Уайлдрейк, — к его превосходительству главнокомандующему.
— Стой, я дам знать дежурному офицеру.
Появился капрал; он отличался от своих солдат тем, что носил два воротника, шляпой — вдвое выше солдатских, длинным и широким плащом и тройной порцией угрюмой важности. По лицу его было видно, что он принадлежал к тем непоколебимым фанатикам, которым Оливер был обязан своими успехами; религиозный фанатизм давал им перевес над храбрыми и знатными роялистами, которые израсходовали силы в безуспешной защите особы и короны своего монарха. Он посмотрел на Уайлдрейка с угрюмой важностью, как будто мысленно делал опись его внешности и предметов одежды; рассмотрев все внимательно, он велел «изложить дело», — У меня поручение, — отвечал Уайлдрейк со всей твердостью, на какую был способен, так как пристальный взгляд капрала вызвал у него нервную дрожь, — у меня поручение к вашему генералу.
— Ты хочешь сказать — к его превосходительству главнокомандующему? — поправил его капрал. — Речь твоя, приятель, слишком уж отдает неуважением к его превосходительству.
«Черт бы побрал его превосходительство!» — чуть было не сорвалось с языка у роялиста, но благоразумие удержало его и не дало оскорблению прорваться через преграду. Он только молча поклонился.
— Следуй за мной, — приказал важный капрал, и Уайлдрейк покорно проследовал за ним в караульное помещение. Внутри оно было обычным для того времени и совсем не походило на военные посты наших дней.
У огня сидело несколько солдат, они слушали своего товарища, который втолковывал им религиозные догмы. Вначале он говорил вполголоса, хоть и очень многоречиво, но по мере приближения к концу голос его стал резким и высоким, он как бы призывал к немедленным возражениям или к молчаливому согласию с ним. Слушатели внимали оратору с застывшими лицами, только клубы табачного дыма вылетали из-под густых усов. На скамейке ничком лежал солдат; спал он или предавался размышлениям — трудно было сказать. Посреди комнаты стоял офицер, как было видно по расшитой перевязи и шарфу, обвязанному вокруг пояса; в остальном одежда его была очень проста; он был занят обучением неуклюжего рекрута тогдашнему ружейному артикулу.
Этот артикул состоял по меньшей мере из двадцати различных команд; до тех пор, пока все они не были выполнены, капрал не позволил Уайлдрейку сесть или пройти дальше порога, и тот принужден был слушать, как одна команда следовала за другой: поднять мушкет, опустить мушкет, взвести курок, зарядить — и множество других, пока слова «почистить мушкет» на время не приостановили обучение.
— Как тебя зовут, приятель? — спросил офицер у рекрута, когда урок кончился.
— Эфраим, — ответил парень, сильно гнусавя.
— А еще как тебя называют?
— Эфраим Кобб из благочестивого города Глостера, там я жил семь лет, служил подмастерьем у достойного сапожника.
— Доброе ремесло, — отвечал офицер, — но теперь ты связал свою судьбу с пашей и будешь поставлен выше шила и колодки.
Эта потуга на остроумие сопровождалась мрачной улыбкой; затем офицер повернулся к капралу, который стоял в двух шагах от пего с видом человека, горящего желанием высказаться, и спросил:
— Ну, капрал, что нового?
— Да тут, с разрешения вашего превосходительства, один малый явился с пакетом, — ответил капрал. — Но душа моя не возрадовалась, когда я его увидел: сдается мне, что это волк в овечьей шкуре.
По этим словам Уайлдрейк понял, что перед ним тот выдающийся деятель, к которому он послан, и он помедлил, обдумывая, как обратиться к главнокомандующему.
Внешность Оливера Кромвеля, как известно, не производила благоприятного впечатления. Он был среднего роста, крепок и коренаст; черты лица, резкие и суровые, выражали, однако, природную проницательность и глубину мысли. Глаза у него были серые, взгляд пронизывающий, красноватый нос велик по сравнению с остальными чертами лица.
Говорил он, когда хотел, чтобы его ясно поняли, сильно и убедительно, но без изящества и не весьма красноречиво. Никто не мог бы выразить ту же мысль в более сжатой и понятной форме. Но часто бывало, что Кромвель изображал оратора только для того, чтобы поразить слух людей, а не для того, чтобы просветить их разум; тогда он облекал смысл своих речей — или то, что казалось смыслом, — во множество туманных слов, загромождал их столькими присказками и подкреплял таким лабиринтом отступлений, что становился, пожалуй, самым невразумительным из тех ораторов, которые приводят публику в замешательство; а между тем он был одним из самых умных людей в Англии. Один историк давно сказал, что собрание речей лорда-протектора составило бы, за немногими исключениями, самую бессмысленную книгу в мире, но ему следовало бы еще добавить, что никто не умел говорить так сильно, кратко и вразумительно, когда он в самом деле хотел, чтобы его поняли.
Отмечали также, что Кромвель происходил из хорошей семьи и по отцу и по матери, имел возможность получить отменное образование и воспитание, которое подобало бы его происхождению, но этот популярный в народе фанатичный правитель никак не мог приучиться к учтивости, принятой в высшем обществе, или же пренебрегал ею. Манеры его отличались грубостью, а иной раз походили на паясничанье, но в словах и поведении была сила, соответствующая его характеру: она вызывала трепет, если не уважение. И бывали даже минуты, когда этот мрачный и коварный дух проявлялся так, что внушал почти симпатию. Юмор, который временами у него прорывался, был грубый и зачастую простоватый. В характере Кромвеля отразились черты его соотечественников: презрение к глупости, ненависть к аффектации, отвращение к церемонности; благодаря всему этому, в сочетании с природным здравым смыслом и мужеством, он стал во многих отношениях выразителем идей английской демократии.
Религиозность его будет всегда вызывать большие сомнения, которые он и сам вряд ли мог бы разрешить. Бесспорно, в жизни Кромвеля был период, когда его вдохновляла подлинная вера, и тогда в его натуре, слегка склонной к ипохондрии, появился фанатизм, повлиявший на многих людей того времени. С другой стороны, в политической карьере Кромвеля были периоды, когда его с полным основанием можно было обвинить в лицемерном притворстве. Может быть, правильнее всего будет судить о нем и о других людях той эпохи, если допустить, что их религиозные чувства были отчасти искренними а отчасти притворными, в зависимости от личной выгоды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144