– Что касается братства, то это к слову. У нас не масонская ложа, посвящения нет. О масонах, если хочешь, могу дать тебе книжонку, в библиотеке отца осталась, довольно любопытно. В наше замоскворецкое братство пропуск простой. Парень должен быть из Замоскворечья и пройти войну не как бобик, а как мужик. Исключение – Эльдар, воевавший санитаром. Тыловые бобики, замаскированные власовские мокрицы и всякая разжиревшая за войну мразь – наши враги. И запомни: на все разговоры о банде Кирюшкина мне начхать, потому что с точки зрения уголовной – мы чисты, комар носа не подточит. Промысел голубиный – не преступление, в кодексе никакой статьи нет. Теперь вот что, Саша, я тебя силой к нам не тащу. Если тебе с нами не в дуду, то давай расстанемся как солдаты. Не сошлись – уходи. Понятно: язык за зубами ты держать умеешь. Только сейчас уходи. Чтоб не мараться тебе с голубятниками. Предупреждаю тебя. У нас все таки серьезные дела начинаются…
Кирюшкин произнес это и опять зло усмехнулся, но усмешка злости на его лице была как бы связана не с тем, что он говорил, а отражала что-то иное, невысказанное, о чем думал он и что скрывал сейчас.
– Так что, Саша?
Если бы Александр с независимым видом встал в эту минуту, помахал ручкой ернически, говоря: «Ну, пока, братцы», – то явно совершил бы нечто такое, что походило бы на попрание фронтового товарищества, на некое предательство, даже тень мысли о котором ему всегда была до тошноты отвратительной. И Александр сказал, подавляя раздражение:
– Не увязну. Расставаться бегством не имею привычки. Не усвоил пока.
– А то рвани из банды, чтоб пятки в задницу влипали, дай стометровку, – искривленным издевкой голосом прогудел Твердохлебов. – Не нравимся, – отсекайся к едреной матери. Покуда не поздно…
– Закупорь ротик, Миша, хоть ты и боксер, но нам не страшен даже серый волк с боксерскими бицепсами, – сказал Александр с ответной издевкой, вспыхивая и боясь приступа вспышки, о чем позже вспоминал с мерзким чувством к самому себе.
– Прекратить перебранку! Не время! – скомандовал, не повышая голоса, Кирюшкин. – Так как же ты все-таки, Александр?
– Я повторяю: никуда уходить у меня желания нет…
Александр не успел договорить – в передней судорожно булькнул, взвизгнул звонок, и все с напряженной недоверчивостью быстро повернули лица к двери, не понимая, кто бы это еще должен сейчас прийти. Кирюшкин решительно встал, сделал рукой успокаивающий жест, сказал: «Пока сидеть всем тихо», – и, распрямляя плечи, твердо вышел из комнаты в переднюю. Все смотрели на отдернутую им над дверью занавеску, покачивающуюся темными волнами, это колебание вызывало почему-то чувство неспокойствия.
– А-а, шут гороховый, проходи, проходи! – послышался голос Кирюшкина из передней. – Один? Ну а если не один, то приглашай остальных, как раз на ужин, водочки выпьем, поговорим по душам, если до нее доберемся. Ах ты один? Тоже неплохо, проходи, будешь драгоценным гостем, а то мы по тебе, Гоша, соскучились, давно не видели твою ушастенькую мордочку, проходи без всякого стеснения. Как раз вспоминали банду батьки Кныша! Входи и здоровайся с обществом!
– Ты не один разве?
– Проходи, проходи!
И Кирюшкин втолкнул в комнату Гошку Малышева по кличке Летучая мышь, хилого паренька в кургузом, не по росту, полосатом, должно быть немецком, пиджаке; он покачивался на кривых ножках, обтянутых помятыми брючками, похожий на недоразвитого подростка голодных военных лет, с торчащими, как у летучей мыши, ушами; круглые оловянные глаза забегали по лицам сидящих за столом, чудилось, дрожали от страха, от совсем уже непредвиденной встречи со всеми, с кем, вероятно, не рассчитывал сейчас встретиться. По узкому книзу зеленому лицу, постоянно подвижному, танцующему, а теперь скользкому, мигом вспотевшему, можно было видеть, что он нетрезв и крайне растерян.
– Садись, Гоша, и выпей для храбрости, – сказал Кирюшкин. – Садись вместе с нами и рассказывай. Поинтересней, поподробней. А мы послушаем.
– Я-а… – протянул Гоша спотыкающимся голосом. – Я-а… вот… принес…
И он начал раздергивать, рвать полу своего немецкого пиджачка, проталкивая руку во внутренний карман. Он достал оттуда смятый клочок бумаги, с трясущимся подбородком протянул этот клочок Кирюшкину, тот взял и, еще не читая его, спросил с заинтересованностью:
– Чего это тебя так корежит, Гоша? Ты, я вижу, уже ломанул как следует? Так выпей еще водочки – выбей клин клином и рассказывай.
Он щедро налил водки в чистый стакан, поставил его Малышеву, даже наклонил поощрительно его голову над стаканом: «Пей!» – после чего сел на свое место и, сохраняя заинтересованное выражение на лице, разгладил на столе клочок бумаги, потом прочитал вслух, отчеканивая слова:
– «Последний раз придлагаю встречу с своим другом у Павелецкого вокзала в 21 час завтра. Пожалеешь, если не придешь».
– Так. Ясно, – сказал Кирюшкин, небрежно выстукивая пальцами по записке галоп. – Давно знал, что Лесик большой ученый, но не знал, что знаток русского языка не в ладах с буквой «е». «Придлагаю». Молодец мужик, президентом академии наук будет. Но это сущие мелочи. Так что же, Гоша, значит, ты, мальчик, исполняешь роль посла? С тобой передана диппочта. И что еще тебе было приказано сказать мне? Ты пей, пей, не стесняйся, не сиди женихом, – ободрил он, пододвигая стакан, к которому не притронулся Малышев. Он сидел с втянутой в плечи головой, озираясь боязливо прыгающими глазами, приготовленный к удару по голове, к крику, к насилию, к тому, что должны были сделать с ним в этом окружении недругов.
– Пей, дипломат, пока приглашают, – повторил Кирюшкин жестче, и Малышев вдруг засновал, изобразив своим заплясавшим лицом угодливо-льстивую улыбку всем сразу, залпом отпил половину стакана, вытер губы рукавом, выговорил сжатым голосом:
– А я думал: вы меня бить будете… кости ломать…
Кирюшкин моргнул Твердохлебову.
– Представляешь, Миша, а? Избивать ребенка?
– Ежели в я тебя, щенок, одним пальцем ударил, – загудел Твердохлебов пренебрежительно, – в землю бы загнал по уши. Одни бы ухи, как лопухи, торчали, задница ты кошачья!
– Ну ладно, – сказал Кирюшкин, останавливая речь Твердохлебова. – Так что еще велел мне передать полупочтенный Лесик? А, Гоша? Записка – одно. А на словах – что?
Малышев едва не прорыдал, страдающе ударяя кулачком себя в грудь:
– Портсигар… Портсигар ему… Сказал: не принесешь портсигар, пощекочу, говорит, перышком, пока фонари не погашу. Отдай ты мне портсигар, Аркаша, десять косых я тебе возверну, которые ты спекулянтскому хмырю дал, с собой у меня гроши, тут, в кармане. – Малышев опять похлопал себя по груди. – Чердак у него набекрень поехал от этого портсигара, как бешеный стал, чокнутый.
– И больше ничего родной Лесик нам всем не передавал?
– С тобой встречи ждет.
– Похоже его перышко на мое? – Кирюшкин извлек из футлярчика на бедре под гимнастеркой маленькую трофейную финку, взял за лезвие, подбросил над столом, ловко поймал не за костяную рукоятку, а за острие и с некоторым щегольством метнул финку в сторону двери, ведущей в переднюю, она вонзилась, подрагивая. – Так вот, Гоша, покажи-ка нам свои ногти. Не бойся, не бойся, пальцы рубить я тебе не буду. Так. Ясно. Можно хоть в протокол писать. Ноготочки до мяса обстрижены, как у всякого карманного вора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90
Кирюшкин произнес это и опять зло усмехнулся, но усмешка злости на его лице была как бы связана не с тем, что он говорил, а отражала что-то иное, невысказанное, о чем думал он и что скрывал сейчас.
– Так что, Саша?
Если бы Александр с независимым видом встал в эту минуту, помахал ручкой ернически, говоря: «Ну, пока, братцы», – то явно совершил бы нечто такое, что походило бы на попрание фронтового товарищества, на некое предательство, даже тень мысли о котором ему всегда была до тошноты отвратительной. И Александр сказал, подавляя раздражение:
– Не увязну. Расставаться бегством не имею привычки. Не усвоил пока.
– А то рвани из банды, чтоб пятки в задницу влипали, дай стометровку, – искривленным издевкой голосом прогудел Твердохлебов. – Не нравимся, – отсекайся к едреной матери. Покуда не поздно…
– Закупорь ротик, Миша, хоть ты и боксер, но нам не страшен даже серый волк с боксерскими бицепсами, – сказал Александр с ответной издевкой, вспыхивая и боясь приступа вспышки, о чем позже вспоминал с мерзким чувством к самому себе.
– Прекратить перебранку! Не время! – скомандовал, не повышая голоса, Кирюшкин. – Так как же ты все-таки, Александр?
– Я повторяю: никуда уходить у меня желания нет…
Александр не успел договорить – в передней судорожно булькнул, взвизгнул звонок, и все с напряженной недоверчивостью быстро повернули лица к двери, не понимая, кто бы это еще должен сейчас прийти. Кирюшкин решительно встал, сделал рукой успокаивающий жест, сказал: «Пока сидеть всем тихо», – и, распрямляя плечи, твердо вышел из комнаты в переднюю. Все смотрели на отдернутую им над дверью занавеску, покачивающуюся темными волнами, это колебание вызывало почему-то чувство неспокойствия.
– А-а, шут гороховый, проходи, проходи! – послышался голос Кирюшкина из передней. – Один? Ну а если не один, то приглашай остальных, как раз на ужин, водочки выпьем, поговорим по душам, если до нее доберемся. Ах ты один? Тоже неплохо, проходи, будешь драгоценным гостем, а то мы по тебе, Гоша, соскучились, давно не видели твою ушастенькую мордочку, проходи без всякого стеснения. Как раз вспоминали банду батьки Кныша! Входи и здоровайся с обществом!
– Ты не один разве?
– Проходи, проходи!
И Кирюшкин втолкнул в комнату Гошку Малышева по кличке Летучая мышь, хилого паренька в кургузом, не по росту, полосатом, должно быть немецком, пиджаке; он покачивался на кривых ножках, обтянутых помятыми брючками, похожий на недоразвитого подростка голодных военных лет, с торчащими, как у летучей мыши, ушами; круглые оловянные глаза забегали по лицам сидящих за столом, чудилось, дрожали от страха, от совсем уже непредвиденной встречи со всеми, с кем, вероятно, не рассчитывал сейчас встретиться. По узкому книзу зеленому лицу, постоянно подвижному, танцующему, а теперь скользкому, мигом вспотевшему, можно было видеть, что он нетрезв и крайне растерян.
– Садись, Гоша, и выпей для храбрости, – сказал Кирюшкин. – Садись вместе с нами и рассказывай. Поинтересней, поподробней. А мы послушаем.
– Я-а… – протянул Гоша спотыкающимся голосом. – Я-а… вот… принес…
И он начал раздергивать, рвать полу своего немецкого пиджачка, проталкивая руку во внутренний карман. Он достал оттуда смятый клочок бумаги, с трясущимся подбородком протянул этот клочок Кирюшкину, тот взял и, еще не читая его, спросил с заинтересованностью:
– Чего это тебя так корежит, Гоша? Ты, я вижу, уже ломанул как следует? Так выпей еще водочки – выбей клин клином и рассказывай.
Он щедро налил водки в чистый стакан, поставил его Малышеву, даже наклонил поощрительно его голову над стаканом: «Пей!» – после чего сел на свое место и, сохраняя заинтересованное выражение на лице, разгладил на столе клочок бумаги, потом прочитал вслух, отчеканивая слова:
– «Последний раз придлагаю встречу с своим другом у Павелецкого вокзала в 21 час завтра. Пожалеешь, если не придешь».
– Так. Ясно, – сказал Кирюшкин, небрежно выстукивая пальцами по записке галоп. – Давно знал, что Лесик большой ученый, но не знал, что знаток русского языка не в ладах с буквой «е». «Придлагаю». Молодец мужик, президентом академии наук будет. Но это сущие мелочи. Так что же, Гоша, значит, ты, мальчик, исполняешь роль посла? С тобой передана диппочта. И что еще тебе было приказано сказать мне? Ты пей, пей, не стесняйся, не сиди женихом, – ободрил он, пододвигая стакан, к которому не притронулся Малышев. Он сидел с втянутой в плечи головой, озираясь боязливо прыгающими глазами, приготовленный к удару по голове, к крику, к насилию, к тому, что должны были сделать с ним в этом окружении недругов.
– Пей, дипломат, пока приглашают, – повторил Кирюшкин жестче, и Малышев вдруг засновал, изобразив своим заплясавшим лицом угодливо-льстивую улыбку всем сразу, залпом отпил половину стакана, вытер губы рукавом, выговорил сжатым голосом:
– А я думал: вы меня бить будете… кости ломать…
Кирюшкин моргнул Твердохлебову.
– Представляешь, Миша, а? Избивать ребенка?
– Ежели в я тебя, щенок, одним пальцем ударил, – загудел Твердохлебов пренебрежительно, – в землю бы загнал по уши. Одни бы ухи, как лопухи, торчали, задница ты кошачья!
– Ну ладно, – сказал Кирюшкин, останавливая речь Твердохлебова. – Так что еще велел мне передать полупочтенный Лесик? А, Гоша? Записка – одно. А на словах – что?
Малышев едва не прорыдал, страдающе ударяя кулачком себя в грудь:
– Портсигар… Портсигар ему… Сказал: не принесешь портсигар, пощекочу, говорит, перышком, пока фонари не погашу. Отдай ты мне портсигар, Аркаша, десять косых я тебе возверну, которые ты спекулянтскому хмырю дал, с собой у меня гроши, тут, в кармане. – Малышев опять похлопал себя по груди. – Чердак у него набекрень поехал от этого портсигара, как бешеный стал, чокнутый.
– И больше ничего родной Лесик нам всем не передавал?
– С тобой встречи ждет.
– Похоже его перышко на мое? – Кирюшкин извлек из футлярчика на бедре под гимнастеркой маленькую трофейную финку, взял за лезвие, подбросил над столом, ловко поймал не за костяную рукоятку, а за острие и с некоторым щегольством метнул финку в сторону двери, ведущей в переднюю, она вонзилась, подрагивая. – Так вот, Гоша, покажи-ка нам свои ногти. Не бойся, не бойся, пальцы рубить я тебе не буду. Так. Ясно. Можно хоть в протокол писать. Ноготочки до мяса обстрижены, как у всякого карманного вора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90